Энциклопедия

Доказательство

 

Со своей стороны я считаю, что, если бы мы пытались охарактеризовать современное состояние философии одной-единственной фразой, «исследование доказательства» подошло бы лучше, чем «исследование языка».

А. Дж. Айер, Философия в XX веке

 

А попытавшись определить, что такое «доказательство»… мы обнаружим, что это очень сложная задача.

Р. Дж. Коллингвуд, Идея истории

 

Понятие «доказательство» является ключевым и в эпистемологии, и в философии науки. Разумеется, оно вовсе не принадлежит исключительно сфере философии: о доказательствах постоянно говорят не только — и даже не в первую очередь — философы, но также судьи и адвокаты, историки и учёные, ведущие расследования журналисты и репортёры, а также представители множества других профессий. Используют это слово и в повседневной речи. Таким образом, понятие «доказательство» обладает более прочными до-теоретическими основаниями, чем другие понятия, играющие столь же заметную роль в философии. (Сравните с ним, например, квазитехнический термин эпистемологов «эпистемическое обоснование».)

Тем не менее, сравнивая даваемые философами определения доказательства с тем, как это понятие зачастую используется в далёких от философии контекстах, мы вскоре сталкиваемся с противоречием. Рассмотрим прежде то, какого рода предметы и явления не-философы готовы считать доказательствами. Для эксперта-криминалиста доказательством могут быть отпечатки пальцев на пистолете, окровавленный нож или испачканное спермой платье: доказательство — это, прежде всего, предмет, который можно положить в пластиковый пакет с ярлычком «Вещественное доказательство № 1». Тогда адвокат сможет выдвинуть гипотезу, согласно которой доказательство, которое можно использовать против его клиента, было подброшено коррумпированным служителем закона, или будет надеяться, что его потеряет безалаберный чиновник. Для археолога доказательство — это то, что можно выкопать из земли и осторожно переправить в лабораторию для дальнейшего исследования. Равным образом, для историка доказательство может заключаться в доселе незамеченном документе, недавно обнаруженном в архиве или чьей-нибудь личной библиотеке.[1] Обдумывание таких примеров позволяет естественным образом заключить, что доказательства — это, прежде всего, физические объекты или, возможно, определённым образом обработанные физические объекты. Ведь физические объекты — это, по всей видимости, как раз то, что можно положить в пластиковый пакет, выкопать из-под земли, отправить в лабораторию или обнаружить среди вещей, принадлежавших какой-либо исторической личности.

Однако сколь бы естественной ни казалась эта картина, её, по меньшей мере, нелегко примирить с исторически значимыми философскими определениями понятия «доказательство». Рассел, величайший эмпирик первой половины XX века, склонялся к тому, что доказательство — это чувственные данные, ментальные составляющие чьего-либо состояния сознания, непосредственно доступные тому, кто их переживает. Куайн, величайший эмпирик второй половины XX века, придерживался мнения, что доказательство состоит в стимулировании нервных окончаний.[2] Логические позитивисты полагали, что то, какими доказательствами подкрепляется конкретная научная теория, определяется «предложениями о наблюдениях» или «протокольными предложениями» — лингвистическими единицами с соответствующим образом ограниченным содержанием; конкретная природа этих ограничений стала для сторонников данной точки зрения предметом яростных споров.[3] Согласно одному недавнему и влиятельному исследованию, доказательство состоит в тотальности известных индивиду пропозиций [Williamson 2000]. Согласно другому, оно представляет собой исключительно непосредственные состояния сознания [Conee and Feldman 2004]. В рамках современной теории подтверждения одна из ведущих версий байесианства понимается как приравнивающая доказательство к тем убеждениям, в которых мы психологически уверены. Разумеется, предположение, будто чувственные данные, стимулирование нервных окончаний, известные пропозиции или наличные психические состояния можно поместить в пластиковый мешок (или выкопать из-под земли, или отправить в лабораторию и т. д.), вызывает некоторые сомнения. С точки зрения большинства повседневных представлений и высказываний о доказательствах, глубокие философские размышления на этот счёт приводят к особенно нелепым категориальным ошибкам.

Более того, дело не только в том, что предложенные философами определения понятия «доказательство» находятся, по меньшей мере на первый взгляд, в некотором противоречии с тем, как оно употребляется вне поля философских размышлений. Как очевидно даже из данного выше краткого обзора, сами философы выдвигают весьма различные теории относительно того, что может выступать в роли доказательства. В чём же причины таких расхождений?

Одна из них такова: как в философии, так и вне её понятие доказательства часто исполняло несколько разных ролей. И хотя некоторые из этих ролей и являются взаимодополняющими, другие хотя бы отчасти вступают друг с другом в противоречие. Действительно, как мы увидим ниже, вовсе не очевидно, что одно и то же понятие может быть использовано во всех тех ситуациях, в которых в разные времена использовалось понятие доказательства. Таким образом, различные теории о природе доказательства могли естественным образом возникнуть из-за акцентов, в разных ситуациях расставлявшихся по-разному. Ниже я расскажу о некоторых ролях, которые понятию «доказательства» пришлось играть в различных теориях, и рассмотрю взаимоотношения, возникшие между ними.

 

1. Доказательство как то, что обосновывает убеждение

2. Рациональные субъекты принимают во внимание доказательства

3. Доказательство в роли проводника к истине: Знак, симптом или след

4. Объективность, общедоступность и интерсубъективность: Доказательство в роли арбитра

Библиография

 

1. Доказательство как то, что обосновывает убеждение

 

В любом случае, понятие доказательства неразрывно связано с понятием обоснования. Когда мы говорим о «доказательстве» в эпистемологическом смысле, мы говорим об обосновании: одно «доказывает» другое как раз тогда, когда первое усиливает разумность или обоснованность второго… Строго ненормативное понятие доказательства — это не наше понятие доказательства: мы его не понимаем.

Джэгвон Ким, Что такое «Натурализированная эпистемология»?

 

Что бы мы не считали доказательством, оно изменяет наше представление об обоснованности убеждений или (что часто, но не всегда, считают равнозначным) о том, во что разумно верить. Некоторые философы полагают, что то, во что человек имеет основания верить, всецело определяется доступными ему доказательствами. Эту точку зрения, иногда называемую «эвиденциализмом», можно интерпретировать как тезис супервентности, согласно которому нормативные факты о том, во что человек имеет основания верить, следуют из фактов о доступных ему доказательствах [см. в особенности Conee and Feldman 2004]. Таким образом, согласно эвиденциализму, любые два человека, располагающие одними и теми же доказательствами, будут сходиться и в том, что считать обоснованным мнением по любому конкретному вопросу.

С точки зрения эвиденциализма традиционные эпистемологические споры естественным образом становятся спорами о статусе различных тезисов недоопределённости. Таким образом, тот, кто скептически относится к нашей способности познавать внешний мир, станет утверждать, что доступные человеку доказательства (понимаемые, возможно, как совокупность его наличных ощущений) не дают его повседневным, согласным со здравым смыслом мнениям об окружающем мире преимущества перед разнообразными альтернативами, выдвигаемыми скептиками (например, гипотезой, согласно которой он галлюцинирует, не имея возможности доподлинно это установить). Равным образом давний спор между реалистами и антиреалистами в философии науки можно понять как дискуссию о том, достаточен ли доступный учёным вид доказательств для обоснования убеждения в верности теорий, описывающих в принципе недоступное наблюдению: например, электроны или кварки.

Поскольку доказательство — это то, что даёт обоснование, понятие доказательства тесно связано с другими фундаментальными нормативными понятиями — например, с понятием мотива. В самом деле, естественно полагать, что «мотив верить» и «доказательство» — более или менее синонимичные понятия,[4] и отличает их лишь то, что одно грамматически является исчисляемым именем существительным, тогда как второе — собирательным.[5]

В той мере, в которой то, во что мы имеем основания верить, зависит от доступных нам доказательств, важной оказывается совокупность доказательств. Даже если отдельно взятого доказательства E достаточно для того, чтобы обосновать убеждение в истинности гипотезы H, из этого не следует, что тот, кто располагает доказательством E, имеет тем самым основания верить в H. Ведь у него может быть также такое дополнительное доказательство E’, которое в сочетании с доказательством E не даёт оснований верить в истинность H. В этих обстоятельствах доказательство E’ подрывает основания нашей веры в H, которые подкреплялись бы взятым в отдельности доказательством E. Таким образом, даже если у меня изначально есть основания верить в то, что вас зовут Фриц (поскольку вы мне так сказали), дальнейшее накопление доказательств, свидетельствующих, что вы — патологический лжец, приведёт меня к сомнению в обоснованности этого убеждения. Конкретное доказательство является опровержимым лишь когда оно в принципе может быть таким образом разрушено дальнейшими доказательствами; доказательство, которое появление новых доказательств не может поколебать, будет неопровержимым. Вопрос, может ли какое-либо доказательство быть неопровержимым в этом смысле, остаётся открытым.[6]

Вслед за Поллоком [1986], мы можем выделить подсекающие и опрокидывающие опровержения. Интуитивно ясно, что, если E является доказательством H, то подсекающее опровержение разрывает доказательную связь между E и H. Таким образом, доказательство, предполагающее, что вы — патологический лжец, является подсекающим опровержением вашего свидетельства: хотя в обычных обстоятельствах ваших слов будет достаточно, чтобы убедить меня, что вас зовут Фриц, доказательство того, что вы — патологический лжец, ведёт к разрыву доказательной связи между вашим свидетельством и фактом, о котором мы свидетельствуете. Напротив, опрокидывающее опровержение не позволяет E обосновать нашу веру в H, более непосредственно поддерживая не-H. Таким образом, полученное из другого источника и заслуживающее доверия свидетельство, что вас зовут не Фриц, а Леопольд, станет опрокидывающим опровержением вашего первоначального свидетельства. То, насколько далеко заходит различие между «подсекающими» и «опрокидывающими» опровержениями, остаётся темой для дискуссий.

Немаловажно, что опровержение доказательства само может быть опровергнуто с появлением дальнейших доказательств: позднее я могу получить такое доказательство E», согласно которому вы всё-таки не патологический лжец, а всё, что доказывало это — измышления вашего заклятого врага. В этом случае изначальная обоснованность моей уверенности в том, что вас зовут Фриц, будет восстановлена. В принципе, нет пределов сложности отношений опровержения, которые могут существовать между отдельными элементами определённого набора доказательств. Эта сложность — одна из причин того, что мы не всегда способны должным образом воспринять доказательство.

Итак, чтобы обосновать уверенность в истинности какого-либо предложения, недостаточно, чтобы предложение было хорошо подкреплено каким-нибудь подходящим подмножеством доступного нам совокупного доказательства. Важно, скорее, насколько хорошо предложение подкреплено совокупностью доказательств. Когда эвиденциалисты настаивают, что факты о том, во что у нас есть основания верить, вытекают из фактов о наших доказательствах, их следует понимать в том смысле, что важна именно совокупность доказательств, которыми мы располагаем. Разумеется, это оставляет отрытым вопрос о том, как следует относиться к доказательству E, чтобы E можно было рассматривать как часть совокупности доказательств, а также вопрос о том, какого рода вещи можно включить в совокупность доказательств.[7]

Если принять тезис, согласно которому доказательство — это то, что обосновывает убеждение в чём-то, то интуитивные представления о доказательстве, в гипотетической ситуации доступном человеку, будут формировать наше мнение о том, во что у него в такой ситуации могут быть основания верить. Разумеется, можно пойти и в противоположном направлении: в той мере, в которой мы обладаем независимыми интуициями относительно того, во что у человека будут основания верить в конкретной ситуации, такие интуиции будут формировать представление о том, какие доказательства будут человеку в этой ситуации доступны, а следовательно, и мнение по более общему теоретическому вопросу о том, что такое доказательство, или что может или не может считаться доказательством. Так, если некто твёрдо убеждён, что в обстоятельствах C человек может иметь основания верить в истинность p, из этого прямо следует, что нахождение в обстоятельствах типа C согласуется с обладанием доказательствами, достаточными, чтобы обосновать истинность p. Как мы увидим ниже (в Разделе 2), такие общие рассуждения часто подкрепляют представление, согласно которому наше совокупное доказательство исчерпывается испытываемыми нами ощущениями.

Вот пример того, как интуитивные представления об обосновании могут формировать наше представление о доказательстве, если мы принимаем тезис эвиденциалистов, согласно которому изменения в том, во что у индивида есть основания верить, всегда отражают изменения в имеющейся у него совокупности доказательств. Иногда выдвигается предположение, что степень уверенности учёного в том, насколько обоснована истинность конкретной гипотезы, зависит не только от характера доступных значимых данных, но также и от пространства известных альтернативных гипотез. Согласно этой точке зрения, то, насколько хорошо конкретный набор данных подкрепляет гипотезу, определяется не только содержанием данных и гипотезы. (А также не только их содержанием в сочетании с базовыми представлениями исследователя о мире.) Скорее это также зависит от того, существуют ли в данной области убедительные конкурирующие гипотезы. Именно поэтому иногда достаточно просто озвучить убедительную альтернативную гипотезу, чтобы степень вероятности предлагаемого первой гипотезой объяснения доступных данных резко снизилась.[8]

Рассмотрим исторический пример, о котором часто думают, что он иллюстрирует это явление. Многие организмы проявляют особые свойства, позволяющие им процветать в типичном для них окружении. Согласно гипотезе разумного замысла, это происходит потому, что такие организмы были созданы разумным Творцом (т. е. Богом). Гипотеза разумного замысла является потенциальным объяснением соответствующих фактов: если она истинна, то она может объяснить их. Насколько сильно соответствующие факты подкрепляют гипотезу разумного замысла? Вполне похоже на правду, что введение оспаривающей её истинность дарвиновской гипотезы в XIX веке значительно ослабило поддержку, которой обладала гипотеза разумного замысла. То есть, даже если бы не было оснований предпочесть дарвиновскую гипотезу гипотезе разумного замысла, тот факт, что последняя больше не была единственным потенциальным объяснением в данной области, ведёт к ослаблению (по крайней мере, до какой-то степени) доверия к гипотезе разумного замысла на основании существенных соображений.

Для наглядности предположим, что то, во что у нас есть основания верить, на самом деле зависит от области известных нам альтернативных гипотез: по мере того, как вводятся новые гипотезы, наши основания для веры в ранее выдвинутые гипотезы меняются. Если мы согласны с тезисом эвиденциалистов, что изменения обоснования всегда основаны на изменениях доказательств, то полное описание имеющегося у нас доказательства в любое конкретное время будет отсылать к набору гипотез, о которых нам на этот момент известно. Это — пример того, каким образом интуитивные суждения о том, во что у отдельных людей есть основания верить в определённых обстоятельствах, в сочетании с приверженностью эвиденциализму, могут формировать нашу теорию доказательства (т. е., иметь значение для того, что именно мы называем при построении теории доказательством).

Обосновывающая или рационализирующая роль доказательства является центральной также в других влиятельных эпистемологических теориях, включая и те, которые, строго говоря, несовместимы с эвиденциализмом в том виде, в котором он описан выше. Возьмём, к примеру, байесианство. (См. статью о байесовой эпистемологии.) Сторонник байесианства полагает, что то, верить во что для нас разумно, зависит как от доступных нам доказательств, так и от первоначального распределения вероятности. Следовательно, два индивида, обладающих одним и тем же совокупным доказательством, могут отличаться тем, во что им разумно верить в конкретной ситуации, в силу того, что они начали с различных априорных распределений вероятности. Но, поскольку сторонники байесианства часто сосредотачивают внимание на изменении рационального убеждения или на том, в чём заключается рациональное переосмысление своих убеждений с течением времени, обосновывающая роль доказательств в байесовой системе сохраняет достаточно высокое положение. Ведь сторонники байесианства обычно утверждают, что рациональные изменения в наших убеждениях отличает от нерациональных то, что первые, в отличие от последних, предполагают адекватную реакцию на вновь полученные доказательства.[9] Итак, для сторонников байесианства не в меньшей степени, чем для эвиденциалистов, доказательство — это то, что обосновывает нуждающееся в обосновании.

Весьма многозначительным является тот факт, что даже в тех представлениях, которые склонны маргинализировать роль доступных человеку доказательств в определении фактов, в которые он или она имеет основания верить, факты о доступных такому человеку доказательствах обычно не считаются совершенно не имеющими никакого значения. Возьмём, к примеру, релайабилистские теории эпистемического обоснования [Goldman 1979, 1986]. В своём наиболее чистом и простом виде релайабилизм утверждает, что статус отдельного убеждения как обоснованного или необоснованного определяется тем, является или нет психологический процесс, в результате которого возникает это убеждение, надёжным, т. е. ведущим к истине. При такой формулировке понятие доказательства не играет никакой роли в релайабилистском описании обоснования. В частности, статус конкретного убеждения как обоснованного или необоснованного зависит от того, является ли на самом деле надёжным соответствующий процесс формирования убеждения, а не от какого-либо доказательства, которым разделяющий убеждение человек может обладать, что имеет отношение к вопросу о надёжности (или даже, собственно, от любого доказательства, которым может располагать разделяющий убеждение человек, что имеет более прямое отношение к истинности самого убеждения). Так, тот, кто на самом деле достоверно предсказывает будущее, будет иметь основания придерживаться убеждений, сформированных на основании его предсказаний, даже если имеющееся у него совокупное доказательство настойчиво предполагает, что (i) у него нет способности предсказывать будущее, и что (ii) соответствующие убеждения ложны [BonJour 1985, Глава 3]. Однако в ответ на такие примеры релайабилисты обычно стремятся примирить свои представления с интуицией, подсказывающей, что такой предсказатель не имеет оснований отстаивать достоверность своих «полученных надёжным путём» убеждений перед лицом имеющихся доказательств, и для этого стремятся модифицировать простое релайабилистское описание [см. Goldman 1986: 109–112]. Испытываемая потребность модифицировать первоначальное, более простое описание, возможно, является свидетельством жизнестойкости идеи, согласно которой имеющееся у нас доказательство имеет значение для обоснования наших убеждений — даже если мы считаем существенными и другие факторы.

 

2. Рациональные субъекты принимают во внимание доказательства

 

Разумный человек — это тот, кто правильно использует разум: а это помимо прочего означает правильную оценку силы доказательств.

Айер, Вероятность и доказательство

 

В той мере, в которой мы рациональны в своих убеждениях, сила убеждения обычно соответствует надёжности доступных доказательств. И если мы рациональны, то откажемся от убеждения, поиски доказательств для которого были тщетны.

Куайн и Уллиан, Сеть убеждений

 

Мудрец соотносит свои убеждения с доказательствами.

Дэвид Юм, Исследование о человеческом разумении

 

Рациональные субъекты обычно принимают доказательства во внимание. Если мы рациональны, то склонны адекватно реагировать на доступные доказательства: в любое конкретное время наши взгляды точно отражают характер доступных нам на этот момент доказательств, и обычно проявляют чуткость к изменениям, происходящим с доказательствами в течение времени, или готовность отреагировать на эти изменения. Разумеется, рациональность — не гарантия истинности. В самом деле, в конкретной ситуации доступное доказательство может ввести нас в заблуждение — например, когда само это доказательство обманчиво. Но ошибаться не значит быть неразумным. В той мере, в которой мы учитываем имеющиеся доказательства, мы разумны, даже когда ошибаемся.[10]

Предшествующие замечания хотя и граничат с банальностью, естественным образом предполагают существование модели, описывающей нашу практику атрибуции убеждений. Согласно этой модели, приписывая вам убеждение, я должен, при прочих равных, приписать вам убеждение в истинности p лишь в том случае, если бы исходя из имеющейся у вас совокупности доказательств для вас было бы разумным верить в истинность p. Это — ключевая идея, стоящая за широко известной версией принципа доверия (Principle of Charity). Согласно этой точке зрения, я имею основания делать выводы о том, в чём вы убеждены, на основании моего знания о вашей эпистемической ситуации. Таким образом, если я знаю, что доступные вам доказательства решительно свидетельствуют, что сегодня пойдёт дождь, то (при прочих равных), я должен приписать вам убеждённость в том, что сегодня пойдёт дождь. С другой стороны, если я знаю, что, согласно имеющемуся у вас доказательству дождя сегодня точно не будет, то я точно так же должен приписать вам соответствующее убеждение. Хотя в конкретном случае убеждения обычно разумного субъекта могут расходиться с имеющимися у него доказательствами, такие случаи представляют собой исключение. В отсутствие какой-либо причины полагать, что конкретный случай является такого рода исключением, мы можем делать выводы о содержании убеждений других людей на основании информации о характере имеющихся у них доказательств. Мы по умолчанию предполагаем, что человек разделяет те убеждения, которые для него естественно разделять, учитывая имеющиеся доказательства.

Выше мы отметили, что в конкретном случае мы можем ошибиться, следуя имеющимся у нас доказательствам: даже если p — верно, наши доказательства могут ошибочно указывать, что это не так. Когда имеющиеся доказательства вводят в заблуждение, следуя им, мы обычно приходим к ложному убеждению. Как правило, мы считаем такие случаи исключительными. Существуют ли возможные миры, где такое является нормой? Представим себе осторожного и рассудительного человека, последовательно и добросовестно следующего доказательствам, приводящим его к некоторым убеждениям. В нашем мире эта линия поведения ведёт к когнитивному успеху — у такого человека будет сравнительно много истинных и сравнительно мало ложных убеждений. (Или, по меньшей мере, он будет заметно более успешен, чем те, кто не способен следовать доказательствам и вместо этого формирует свои убеждения поспешно или случайным образом.) Теперь посмотрим на того же человека в мире, подвластном картезианскому злобному демону — существу, стремящемуся ввести жителей мира в заблуждение относительно истинной природы этого мира: хотя она решительно отличается от природы нашего мира, с точки зрения его обитателей эти миры совершенно неотличимы, поскольку демон старается сделать так, чтобы переживаемые подвластными ему людьми последовательности ощущений были качественно идентичны тем, которые они переживают в нашем, неиллюзорном мире. В мире, управляемом картезианским демоном, наш осторожный и рассудительный человек с не меньшей последовательностью и добросовестностью, чем в нашем собственном мире, руководствуется теми соображениями, которые он считает релевантными. Однако из-за прискорбных обстоятельств, его убеждения отражают абсолютно неправильную картину окружающего мира. Учитывая, что его убеждения в отношении окружающего мира неверны, можно ли считать их менее обоснованными, чем в нашем мире? Является ли он сам хоть сколь-нибудь менее рациональным? Многие философы утверждают, что его убеждения одинаково хорошо обоснованы, и что сам он одинаково рационален в обоих мирах [см., например, Cohen 1984 and Pryor 2001]. По всей видимости, идея, что человек, чьи основные склонности и умственные привычки остаются неизменными, становится менее рациональным просто из-за того, что оказался в менее благоприятных обстоятельствах, вызывает сильное интуитивное сопротивление. Однако, как настоятельно подчёркивал Вилльямсон [2000], соглашаясь, что он одинаково рационален в «благоприятных» и «неблагоприятных» обстоятельствах, мы неумолимо склоняемся к концепции доказательства, согласно которой имеющиеся у нас доказательства сводятся к субъективным, нефактивным состояниям сознания. Ведь если рациональность — это способность правильно реагировать на имеющиеся доказательства, то суждение, будто человек одинаково рационален в благоприятных и неблагоприятных обстоятельствах, по-видимому, потребует, чтобы в обоих случаях у него были одинаковые доказательства в пользу его убеждений. Но, согласно гипотезе, единственное, что и в благоприятных, и в неблагоприятных обстоятельствах является внушающим доверие кандидатом на место доказательства, — это нефактивные состояния сознания наблюдателя. Таким образом, суждение, будто человек в обоих случаях одинаково рационален, в сочетании с представлением о рациональности как о способности адекватно реагировать на имеющиеся доказательства, по-видимому, вынуждает нас признать, что доказательства этого человека даже в благоприятных обстоятельствах ограничены нефактивными состояниями его сознания. Так требование, чтобы в благоприятных и неблагоприятных обстоятельствах человек располагал одними и теми же доказательствами, по-видимому, поддерживает то, что Вилльямсон называет «феноменальной концепцией доказательства».[11]

Рассмотрим также, как вышеупомянутый принцип доверия поддерживает такое представление о доказательстве, когда его применяют к миру, управляемому картезианским демоном. Приписывая индивиду убеждения в неблагоприятных обстоятельствах, мы приписываем ему ровно те же убеждения, которые приписали бы, находись он в благоприятных обстоятельствах. Ведь если созданные демоном иллюзии и в самом деле невозможно распознать, неспособность их обнаружить вряд ли может быть названа неспособностью к рациональному мышлению. Приписывая находящемуся в неблагоприятных обстоятельствах индивиду диктуемые здравым смыслом убеждения, мы действуем в соответствии с принципом доверия: в конце концов, они представляются как раз теми убеждениями, которое даже абсолютно рациональное (хотя и не непогрешимое) существо будет разделять в сложившихся обстоятельствах. Но если диктуемые здравым смыслом убеждения являются не менее разумными и когда разделяющий их находится в неблагоприятных обстоятельствах, то свидетельствующие в их пользу доказательства, которыми располагает индивид, должны быть в неблагоприятных обстоятельствах не менее весомыми, чем в благоприятных. В самом деле, естественно описывать неблагоприятные обстоятельства как мир, в котором имеющиеся у индивида доказательства систематически вводят его в заблуждение. Чтобы хорошо исполнять роль злобного демона (могли бы мы подумать), важнее всего искусно подбрасывать вводящие в заблуждение доказательства. Если следовать интуиции, то демон вводит своих жертв в заблуждение, играя на их рациональности, поскольку он злоупотребляет зависимостью их убеждений от вводящих в заблуждение доказательств. (В самом деле, те, кто догматически привержен излюбленным теориям даже перед лицом несомненно опровергающих их доказательств, по-видимому, будут в меньшей степени подвержены манипуляциям демона.) Но демон обманывает, создавая у своих жертв вводящие в заблуждения ощущения. Отсюда соблазн просто отождествить доказательства и ощущения: и опять впереди маячит феноменальная концепция доказательства.

Как подчёркивает Вилльямсон, если мы настаиваем, что и в благоприятных, и в неблагоприятных обстоятельствах располагаем одними и теми же доказательствами, то тем самым решительно отметаем многие теории доказательства, которые иначе показались бы весьма многообещающими:

Предположение, что в удачных и неудачных обстоятельствах мы располагаем одними и теми же доказательствами, налагает на природу доказательства серьёзные ограничения. Оно несовместимо с представлением, согласно которому доказательство состоит из соответствующих истине предложений, подобных тем, что обычно выступают в роли доказательства в научных теориях… по тем же причинам [оно] не позволяет моему доказательству включать перцептивные состояния, отчасти отличающиеся друг от друга связями с окружающим миром. Вне зависимости от степени благоприятности моей эпистемической ситуации, считается, что у меня есть ровно столько доказательств, сколько было бы в описываемой скептиками ситуации, сколь бы необычной и причудливой она не была. Стимуляция сетчатки и состояния мозга подходят не лучше, поскольку в эпистемически неблагоприятных ситуациях они также изменятся незаметным для меня образом [2000:173].

Ввиду её очевидных последствий для теории доказательства, идея, будто в благоприятных и неблагоприятных обстоятельствах мы располагаем одними и теми же доказательствами, требует дальнейшего исследования. И опять, наличие глубокого различия между невинной ошибкой с одной стороны, и иррациональностью или неразумностью — с другой, не вызывает споров. Обычно такая ошибка не означает иррациональности, даже когда она сравнительно широко распространена и встречается повсеместно. Тем не менее, стоит спросить, до какой степени мы можем полагаться на это различие. В какой степени можно ошибаться в выводах об окружающем нас мире, оставаясь при этом абсолютно рациональным? Или, скорее, не подставит ли в какой-то момент достаточно серьёзная ошибка под сомнение нашу способность формировать рациональные убеждения относительно этого окружающего мира?

Вот рассуждение, из которого следует, что достаточно серьёзная ошибка и в самом деле способна подорвать нашу способность приходить к рациональным убеждениям относительно окружающего мира. Вполне убедительным кажется предположение, что по большей части (если не всецело) ценность, которую в наших глазах имеет рациональность убеждений, зависит от связи между рациональностью убеждений и их истинностью (хотя конкретная природа такой связи, без сомнения, представляется исключительно запутанной проблемой). Тогда нас может обеспокоить, что идея, согласно которой даже идеальная, абсолютная рациональность может гармонично сосуществовать с целиком или отчасти ошибочным представлением об окружающем мире, угрожает настолько сильно ослабить связь между рациональностью убеждений и их истинностью, что станет непонятно, почему последнее должно быть важным с точки зрения первого. Скажем то же самое применительно к доказательству: кажется убедительным, что мы принимаем доказательства во внимание в значительной степени (если не всецело) потому, что предполагаем, что между таким поведением и обнаружением истины есть связь. Тогда нас может обеспокоить то, что идея, согласно которой скрупулёзное следование имеющимся доказательствам совместимо с целиком или отчасти ошибочным представлением об окружающем мире, угрожает сделать неясным, почему хорошо следовать имеющимся доказательствам, когда мы хотим обрести скорее истинные, чем ошибочные убеждения.

Однако эта точка зрения не столь уж неопровержима. В целом, ценность x может состоят в том, что с его помощью можно получить y, даже если существуют условия, в которых, полагаясь на x, мы совершенно не в состоянии получить y (или даже мешаем его появлению). Таким образом, может случиться так, что ценность конкретного лекарства состоит в том, что оно способно чудесным образом исцелить какую-то болезнь, даже если в определённых обстоятельствах оно может её усугубить. Точно так же может статься, что мы придаем значение следованию имеющимся доказательствам с целью получения истинных убеждений, даже если понимаем, что существуют обстоятельства, в которых — если нам не повезёт в них оказаться — поступать так значит отодвигать эту цель или препятствовать её достижению.

По другому пути пошёл Вилльямсон, подробно объясняющий, что нам не следует полагать, будто в благоприятных и неблагоприятных обстоятельствах мы располагаем одними и теми же доказательствами. Для его довода центральным является следующее противоречие: даже если мы принимаем феноменальную концепцию доказательства, это не позволяет нам отстаивать подразумеваемые ею интуиции, которые, кажется, прежде всего и делают эту концепцию привлекательной; отсюда следует, что феноменальная концепция доказательства в конечном счёте не является хорошо мотивированной. Как мы видели, желание сохранить интуицию, согласно которой достаточно последовательно рассуждающий человек в неблагоприятных обстоятельствах может быть разумным в своих убеждениях (на самом деле не менее разумным, чем столь же последовательно рассуждающий человек в благоприятных обстоятельствах) оказывается тем, из-за чего мы отметаем любую концепцию доказательства, согласно которой наши доказательства могли бы состоять из (скажем) истинных пропозиций или фактов о внешнем мире. Ведь тот, кто ведёт рассуждение в неблагоприятных обстоятельствах, не способен распознать факты внешнего мира; однако он способен распознать факты его собственных ощущений. Таким образом, представление, будто имеющиеся у нас доказательства ограничены нашими ощущениями, по-видимому, мотивировано идеей, что наши доказательства (вне зависимости от того, какое ещё утверждение о них истинно), должны быть тем, что мы всегда — по крайней мере, в принципе — способны адекватным образом принять во внимание. Но считается, что наши ощущения — это то, что мы всегда способны адекватным образом принять во внимание. Вилльямсон утверждает, что этот последний ход мысли ошибочен: на деле мы не всегда способны адекватно оценить наши ощущения. В самом деле, по словам Вилльямсона, невозможно сформулировать такое нетривиальное условие, о котором мы всегда могли бы знать, что оно соблюдается. Таким образом, идея, будто доказательство может быть таким, что мы всегда способны знать, что оно из себя представляет, не соответствует действительности. Следовательно, настаивать, что для того, чтобы x могло стать частью доказательства, оно должно быть таким, чтобы мы всегда были способны знать, включает ли наше доказательство x, значит встраивать в теорию доказательства элемент желанный, но ошибочный и невыполнимый. Короче говоря: «Что бы доказательство собой не представляло, мы не всегда можем знать, располагаем ли мы им» [2000:178, курсив автора].

Отвергнув феноменальную концепцию, Вилльямсон предлагает считать, что доказательство, которым располагает человек, состоит из всех известных ему пропозиций и только из них.[12] Вилльямсон весьма изощрённо развивает эту простую и ясную идею; здесь мы займёмся лишь тем, как возникающая в результате её принятия теория взаимодействует с тем, что рациональные субъекты учитывают доступные им доказательства. Разумеется, одно из прямых следствий идеи, что доказательство состоит из того, что известно субъекту, заключается в том, что субъект в благоприятных обстоятельствах отличается от субъекта в неблагоприятных обстоятельствах — более того, существенно отличается — тем, какие доказательства ему доступны. Когда в благоприятных обстоятельствах субъект узнаёт, что нож окровавлен, поскольку видит окровавленный нож, соответствующая пропозиция становится частью его совокупного доказательства. Напротив, когда в неблагоприятных обстоятельствах демон заставляет его пережить то же самое ощущение (или, по меньшей мере, качественно неотличимое от него ощущение), и он приходит к тому же самому убеждению, соответствующая пропозиция не является частью его совокупного доказательства, так как она неистинна и, следовательно, не является частью суммы его знаний. Поскольку в благоприятных условиях логически мыслящий субъект будет знать гораздо больше, чем столь же логически мыслящий субъект в неблагоприятных условиях, у первого будет намного больше доказательств, чем у второго. И если у них обоих одни и те же убеждения, кажется, что для находящегося в благоприятных обстоятельствах субъекта разделять эти убеждения будет гораздо более разумно.[13] Насколько это проблематично? Нам следует различать между двумя разными интуициями, которые можно иметь о субъекте в неблагоприятных обстоятельствах. Первая состоит в том, что в неблагоприятных обстоятельствах он имеет в точности те же доказательства, что и субъект в благоприятных обстоятельствах. Возможно, мы не так уж много потеряем, отказавшись от неё — если вообще хоть что-то потеряем. Вторая интуиция такова: когда в неблагоприятных обстоятельствах субъект принимает свои ощущения за чистую монету и формирует убеждения в отношении окружающего мира как обычно, эти убеждения не станут просто неразумными, как это было бы, если бы, например, субъект принимал те же самые убеждения наобум или в отсутствие каких бы то ни было причин так поступать. Отказаться от этой интуиции, как кажется, гораздо тяжелее. Однако сомнительно, что мы сможем её сохранить, если примем точку зрения, согласно которой наши доказательства состоят из наших знаний. Давайте снова вообразим субъекта в неблагоприятных обстоятельствах, у которого демон вызывает визуальное ощущение, будто перед ним находится окровавленный нож. Не имея оснований сомневаться в том, что это ощущение соответствует действительности, субъект обычным путём формирует убеждение, что на ноже есть кровь. Интуитивно это убеждение по самой меньшей мере лучше обосновано, чем оно было бы в отсутствие соответствующего визуального ощущения. Предполагая, что наши доказательства состоят из известных нам пропозиций, мы можем спросить: какая известная пропозиция — или пропозиции — обосновывает это убеждение в той мере, в которой оно вообще является обоснованным? Пропозиция, согласно которой на ноже есть кровь, ложна, а следовательно, не является частью нашего знания. Возможно, доказательство убеждения субъекта в том, что нож окровавлен, это истинная пропозиция (i) кажется, что нож окровавлен, или истинная пропозиция, согласно которой (ii) моё ощущение таково, как если бы нож был окровавлен.[14] Однако некоторые философы утверждают, что в типичных случаях восприятия мы не формируем убеждений о том, какими вещи нам представляются или о том, какими вещи предстают в нашем опыте восприятия: скорее, в качестве реакции на наши ощущения, мы просто формируем убеждения о том, каким является сам окружающий мир.[15] Если это так, то, при условии, что знание требует убеждения, пропозиции, подобные (i) и (ii), не являются известными, поскольку не являются предметом убеждения. Следовательно, если эта модель верна, то, учитывая, что наши доказательства состоят лишь из известных пропозиций, убеждение мыслящего существа, что нож окровавлен, по-видимому, полностью лишено оснований.[16]

Согласно феноменальной концепции доказательства, доказательствами могут быть только наши ощущения. Согласно концепции Вилльямсона о доказательстве как знании, ощущения нельзя рассматривать как доказательства — в лучшем случае, доказательство включает любые известные нам пропозиции о наших ощущениях. Однако даже если мы отвергаем феноменальную концепцию доказательства, мы можем придерживаться представления, что в число доказательств входят ощущения, поскольку наши ощущения могут повлиять и часто влияют на то, во что у нас есть основания верить, вне зависимости от того, есть ли у нас убеждения относительно самих ощущений. Таким образом, представление о доказательстве менее жёсткое, чем теория Вилльямсона или феноменальная концепция, могло бы позволить включить в него и наши ощущения, и доступные нам знания на том основании, что убеждения рационального субъекта будут зависеть как от того, что он знает, так и от переживаемых им ощущений. Вопрос о том, могут ли наши ощущения — в отличие от наших убеждений относительно наших ощущений или наших знаний о наших ощущениях — непосредственно участвовать в процессе обоснования убеждений об окружающем мире, вызывает много споров среди философов, занимающихся проблемами восприятия; мы же не будем подробно его здесь разбирать.

Недавно выступившая на передний план проблема связана с различием между доказательствами первого порядка и доказательствами более высокого порядка [Christensen 2010, Feldman 2005, Kelly 2005, 2010, Lasonen-Aarnio 2014]. Интуитивно кажется, что доказательство первого порядка E имеет прямое отношение к некой целевой пропозиции или гипотезе H. Доказательство более высокого порядка — это доказательство о характере самого E или о способностях и склонности субъекта рационально отреагировать на E. Предположим, что квалифицированный метеоролог внимательно изучает доступные метеорологические данные и делает вывод, что завтра пойдёт дождь. Здесь метеорологические данные (E) — это доказательства первого порядка, имеющие отношение к гипотезе (H), что завтра пойдёт дождь. Теперь рассмотрим тот факт, что метеоролог пришла к выводу, что завтра пойдёт дождь, на основании E. Этот факт — доказательство более высокого порядка, поскольку это доказательство о содержании и значении исходных метеорологических данных E. В частности, если наш метеоролог обычно компетентна в своей оценке имеющих значение доказательств, тот факт, что на основании E она сделала вывод H, является доказательством эпистемической пропозиции, что E подкрепляет H. Более того, во многих случаях тот факт, что метеоролог сделала вывод H на основании E, будет считаться доказательством не только эпистемической пропозиции, что E подкрепляет H, но также и самой гипотезы, т. е. того, что завтра пойдёт дождь. Это кажется особенно очевидным в случае, когда у третьей стороны нет доступа к исходным метеорологическим данным E (или она не может компетентно оценить доказательства), но ей известно, что метеоролог на их основании пришла к выводу, что завтра пойдёт дождь. В этих обстоятельствах третьей стороне имеет смысл, узнав о выводах метеоролога, с большей уверенностью дожидаться завтрашнего дождя. В сущности, в этих обстоятельствах мы воспринимаем тот факт, что метеоролог сделала вывод о том, что завтра будет дождь, как своего рода замещение метеорологических данных, к которым у нас нет доступа, или которые мы не можем адекватно оценить [Kelly 2005]. Здесь доказательство доказательства (для H) само становится доказательством для H [Feldman 2005]. Основной вывод заключается в том, что доказательства более высокого порядка иногда служат доказательствами, которые должны повлиять не только на наши убеждения в отношении доказательств первого порядка, но также в отношении самого мира.

Однако другие случаи могут вызвать вопросы. Например, предположим, что второй квалифицированный метеоролог оценивает доступные метеорологические данные E и приходит к своему собственному заключению о вероятности завтрашнего дождя. Затем она узнаёт, что первый метеоролог на основании доказательства E сделала вывод, что завтра будет дождь. Должна ли второй метеоролог рассматривать мнение своей коллеги как дополнительное доказательство гипотезы, что завтра пойдёт дождь? Или это будет, в сущности, ошибочным двойным учётом исходного доказательства [Kelly 2005, Matheson 2009]? Или зададим более общий вопрос: в каких, собственно, условиях доказательство доказательства (для некой пропозиции) является доказательством этой пропозиции [Fitelson 2012, Feldman 2014]? Вопросы о природе и значении доказательств более высокого порядка являются предметом активной исследовательской работы.

 

3. Доказательство в роли проводника к истине: Знак, симптом или след

 

Ситуация, в которой я мог бы с полным правом сказать, что у меня есть доказательство того факта, что некое животное — свинья, это ситуация, когда, например, само животное не на виду, но я могу видеть вокруг его загона множество следов, похожих на следы свиньи. Если я найду несколько вёдер свиного корма, это будет дополнительным доказательством, а хрюканье и вонь ещё лучше подтвердят мою догадку. Но если затем животное выйдет из загона, и его можно будет рассмотреть, смысла в сборе доказательств не станет; его вид не является ещё одним доказательством того, что передо мной свинья — теперь я просто вижу, что это именно так.

Дж. Л. Остин, Смысл и сенсибилии

 

Недостаточно доказательств, Боже! Недостаточно доказательств!

Ответ Бертрана Рассела на вопрос, что бы он сказал, если бы после смерти предстал перед Богом, и тот спросил бы его, почему при жизни он был неверующим

 

Если E является доказательством некой гипотезы H, то благодаря E эта гипотеза с большей вероятностью окажется истинной: в таких обстоятельствах E подтверждает H. С другой стороны, если E свидетельствует против H, то из-за E гипотеза H с меньшей вероятностью будет истинной: E опровергает H. Верификация — предельный случай подтверждения: доказательство верифицирует гипотезу в этом смысле лишь в том случае, когда оно окончательно устанавливает, что гипотеза истинна. С другой стороны, фальсификация — предельный случай опровержения: доказательство фальсифицирует гипотезу лишь в том случае, когда оно окончательно устанавливает, что гипотеза является ошибочной. Вопрос о том, возможна ли тогда полноценная верификация или фальсификация в таком понимании, остаётся, по меньшей мере, несколько противоречивым.[17]

Вероятно, существуют некоторые пропозиции, истинность или ложность которых мы схватываем совершенно непосредственно, напрямую. Возьмём, к примеру, такие простые арифметические истины, как 2 + 2 = 4. Традиционно такие истины считаются «самоочевидными»; якобы для их познания достаточно лишь понимания. Если бы истинностное значение любой пропозиции было таким очевидным, мы, возможно, не испытывали бы настоятельной потребности в доказательствах или не нуждались бы в них вовсе. Напротив, основная функция доказательства состоит в том, чтобы сделать очевидным то, что в отсутствие доказательства таковым бы не было.

Обычно мы полагаемся на доказательство тогда, когда иначе доступ к истине будет для нас затруднён. Признание того факта, что Земля круглая, по-видимому, зависит от того, есть ли у нас доказательства этого, в то время как признание того, что 2 + 2 = 4, доказательств не требует. Конечно, можно поспорить, сложно ли в некоторых случаях получить доступ к истине и, следовательно, зависит ли от доказательств наша способность постичь истину в этих случаях. Здравый смысл подсказывает, что мы часто без особых проблем постигаем факты об окружающем мире с помощью чувственного восприятия; возможно, отчасти поэтому с точки зрения здравого смысла представляется по меньшей мере очень странным, если не попросту ошибочным, говорить, что тот, кто лицом к лицу сталкивается с со свиньёй, тем самым располагает веским доказательством, что животное перед ним — свинья. (Хотя, без сомнения, странным также будет в подобной ситуации утверждать, что у нас нет доказательств того, что это животное — свинья.) Напротив, согласно большинству изводов традиционной эпистемологии, наш доступ к подобным истинам всегда проблематичен; вопросов не вызывает, скорее, признание нами того факта, что наши ощущения представляют мир организованным определённым образом. Поэтому большинство изводов традиционной эпистемологии истолковывает взаимоотношения между нашими ощущениями и убеждениями относительно физического мира по аналогии со взаимоотношениями между доказательством и гипотезой, когда чувственное восприятие уподобляется недедуктивному выводу в том, что оба подвержены ошибкам. (Приведённые выше слова Остина, разумеется, противоречат этому.)

Как правило, доказательство играет роль посредника по отношению к нашим попыткам выстроить соответствующую истине картину мира: мы стремимся верить в то, что истинно, придерживаясь убеждений, подкреплённых доказательствами, и мы стремимся избегать веры в то, что истине не соответствует, отказываясь от убеждений, не подкреплённых доказательствами. Эта ситуация хорошо резюмирована Бланшаром:

«Единственное возможно правило», — могли бы мы сказать, — «это, конечно, верить в то, что истинно, и не верить в то, что ложно». И, разумеется, это было бы правилом, если бы мы могли знать, что истинно, а что — ложно. Но вся сложность в том, что мы этого не знаем и зачастую не можем знать. Так чем же тогда руководствоваться?… Идеал состоит в том, чтобы верить в той степени, в которой нам это позволяют доказательства: не более, но и не менее [1974: 410–411].

В самом деле, предположение, что и способность доказательства обосновывать убеждение (Раздел 1), и тот факт, что рациональные субъекты принимают доказательства во внимание (Раздел 2), зависят от связи между доказательством и истиной, кажется вполне убедительным.

Почему внимание к доказательствам могло бы стать многообещающим способом достижения адекватного представления о мире? Одни концепции доказательства с большей готовностью отвечают на этот вопрос, чем другие. Так, возьмём теорию, согласно которой доказательства состоят из фактов. Если ни одна истинная пропозиция не противоречит никакому факту, мы получаем непосредственное основание не верить никакой пропозиции, которая противоречит нашему доказательству, поскольку лишь среди тех пропозиций, которые согласуются с доказательством, могут впоследствии оказаться пропозиции, соответствующие истине. То же верно и для предложенной Вилльямсоном концепции доказательства как знания: в той мере, в какой любая известная пропозиция является истинной, противоречие доказательству повлечёт за собой противоречие какой-либо истине. Иными словами: если доказательство состоит из фактов или известных пропозиций, то никакая совокупность доказательств не может опровергнуть истины. Заметим, что это не так для концепций доказательства, согласно которым доказательство состоит из наших убеждений, или ощущений, или пропозиций, в которых мы психологически уверены: то, что пропозиция не согласуется с одним из моих убеждений, или с содержанием одного из моих ощущений, или с пропозицией, в которой я психологически уверен, не гарантирует того, что она ложна.

Возможно, основанием понятия доказательства является представление о чём-то, выступающем надёжным знаком, симптомом или следом того, доказательством чего это что-то является. Говоря словами Яна Хакинга это «доказательство вещи, указывающей за свои пределы» [1975:37]. Так, дым — это доказательство огня, характерная сыпь на слизистых оболочках щёк и языка — доказательство того, что человек болен корью, а неприятный запах — доказательство того, что яйцо протухло. По-видимому, здесь мы должны руководствоваться прямой корреляцией: причина, по которой дым считается признаком огня, а не надвигающегося дождя, заключается в том, что дым — надёжный признак или симптом первого, а не второго. На первый взгляд, идея доказательства как надёжного признака поддерживает инклюзивное представление о том, какого рода вещи и явления могут считаться доказательствами; согласно инклюзивному представлению, в число таковых могут входить как ментальные, так и не ментальные объекты, события и состояния, ибо кажется, что подобные сущности прекрасно могут вступать в соответствующие отношения с другими объектами, событиями и состояниями.

Рассмотрим утверждение

(1) Характерная сыпь является доказательством того, что человек болен корью.

Если мы ориентируемся на, вероятно, наиболее естественное его прочтение, истинность этого высказывания — эмпирическое открытие, совершённое медицинской наукой. В определённый момент времени было обнаружено, что сыпь на слизистых оболочках щёк и языка является надёжным признаком кори, что, по всей видимости, было верно задолго до того, как было сделано это открытие. Здесь отношение доказательства понимается как отношение, которое имеет или не имеет место независимо от того, что кто-либо знает о его существовании или имеет какие-то убеждения относительно его.[18] В той степени, в которой мы стремимся получить адекватное представление о мире, знание о случаях такого отношения (грубо говоря, знание о том, какие элементы нашего мира обычно связаны с другими элементами нашего мира) могло бы показаться как раз тем, что мы ищем. Когда отношение доказательства истолковывается таким образом, его исследование согласуется с исследованием самого мира.

Равным образом, утверждение

(2) Дым является доказательством огня

представляется обладающим тем же эмпирическим статусом, что и утверждение (1), а основное отличие состоит в том, что второй факт известен гораздо большему числу людей.

Если доказательство понимается таким образом, неудивительно, что изучение доказательств — хорошая стратегия для того, кто озабочен построением соответствующей истине картины мира: если характерная сыпь является надёжным симптомом кори, то человеку, стремящемуся иметь верные убеждения относительно того, какие люди больны корью, очевидно, следует обратить внимание, у кого из них наблюдается характерная сыпь. Таким образом, когда мы понимаем выражение «E — доказательство H» как более или менее синонимичное выражению «E — надёжный признак H», связь между доказательством и истиной кажется легко обеспечиваемой и сравнительно прямой.

Разумеется, несмотря на то, что наличие сыпи и в самом деле является надёжным признаком кори, тот, кто об этом не знает, не сможет сделать вывод, что конкретная пациентка больна корью, даже если ему известно, что у неё есть характерная сыпь. Тот, кто знает, что сыпь на слизистых оболочках является доказательством наличия кори, может ставить пациентам диагноз, который человек, не знающий об этом симптоме, поставить не в состоянии. В целом, то, в какой степени мы способны получать новые сведения на основании конкретных доказательств, обычно зависит от того, какими знаниями мы уже располагаем. Этот факт хорошо известен философам науки, и на него обращали внимание также искушённые в философии историки.[19]

Предположим, нам известно, что у некоего пациента наблюдается сыпь на слизистых оболочках щёк и языка, но мы не знаем о связи между такой сыпью и корью. Более того, предположим, что это незнание не является результатом ранее проявленной нами иррациональности или неразумия: скорее, у нас просто никогда не было возможности узнать о связи такой сыпи с корью. Есть ли у нас в этих обстоятельствах доказательство того, что у пациента корь? В одном смысле на вопрос следует ответить утвердительно: у нас есть такое доказательство, хотя мы и не способны это понять. Однако эта идея — то, что в таких обстоятельствах мы располагаем доказательством — вступает в противоречие с представлениями, согласно которым доказательство обычно обосновывает убеждения, а рациональные субъекты принимают доказательства во внимание. Подумайте о мгновении, когда мы узнаём, что у пациента сыпь. Учитывая, что мы не знаем о связи между этой сыпью и корью, вовсе не будет неразумно не ощутить большей уверенности в том, что у пациента корь. Более того, учитывая наше невежество, кажется, что мы проявим неразумие, если с большей уверенностью диагностируем корь, узнав о том, что у пациента сыпь, и что разделяемое на этом основание убеждение, будто пациент болен корью, не будет обоснованным.

Это означает, что понятие доказательства, используемое в таких утверждениях, как «доказательство, как правило, обосновывает убеждение» и «рациональные субъекты учитывают имеющиеся доказательства», нельзя попросту отождествить с понятием доказательства как надёжного признака. Давайте назовём доказательство, о котором идёт речь в первом случае, нормативным, а то, о котором говориться во втором — индикативным. Хотя нормативное понятие доказательства нельзя просто отождествить с индикативным, можно ожидать, что они будут тесно связаны, поскольку то, располагаем ли мы нормативными доказательствами, часто зависит от того, известно ли нам, что одна вещь является индикативным доказательством другой.

Размышление о роли, которую соображения базовой теории играют в определении того, какой будет разумная реакция на новую информацию, убедило некоторых, что нормативное понятие доказательства легче понять в терминах трехмерной, а не двумерной связи. Согласно этому представлению, суждения вида «E — доказательство H» (когда они понимаются как более или менее синонимичные суждениям вида «E делает более разумной веру в H») обычно представляют собой эллипсис суждений вида «E — доказательство H с учетом базовой теории T». Таким образом, если ваша базовая теория включает утверждение, что сыпь на слизистых — надёжный признак кори, тот факт, что в конкретном случае наблюдается такая сыпь, станет для вас нормативным доказательством того, что у пациента корь (т. е. даст вам основание в это верить). С другой стороны, если моя базовая теория такого утверждения не включает, то сыпь на слизистых оболочках щёк и языка не станет для меня нормативным доказательством того, что у пациента корь (т. е. не даст мне оснований верить в это).

Представление, что статус E как нормативного доказательства H зависит от базовой теории, немедленно заставляет спросить о статусе самой базовой теории. Если наша базовая теория состоит из некого набора пропозиций, то что это за набор? Будет ли это набор известных нам пропозиций? Или, скорее, набор пропозиций, в истинности которых мы убеждены? Или, возможно, пропозиций, вера в которые обоснована? Кажется, что E может считаться доказательством H с учётом набора пропозиций, в которые мы верим, но не тех, которые составляют содержание нашего знания (или наоборот) — какие же из них определяют, является ли E доказательством H в том смысле, что, если у нас есть E, то это будет обосновывать наше убеждение в истинности H? Или они вообще не могут это определить? Здесь возникают тонкие и непростые вопросы; в работе Кристенсена [1997] они внимательно рассматриваются и проясняются.

К слову о теории подтверждения. Хотя философия в некотором смысле издавна интересовалась проблемой того, в каких ситуациях доказательство увеличивает шансы теории оказаться истинной, в эпоху позитивизма исследование этого взаимоотношения достигло нового уровня систематичности и строгости.

Гемпель [1945] и Карнап [1950] различали два разных «понятия» подтверждения: «классификационное» или «качественное», с одной стороны, и «количественное» — с другой. Если не вдаваться в подробности, классификационное понятие используется, когда мы выносим простое суждение о том, поддерживает ли данное доказательство конкретную гипотезу (т. е. отвечаем на этот вопрос «да» или «нет»). Таким образом, когда речь идёт о суждениях вида «гипотеза H подтверждается доказательством E», мы имеем дело с классификационным понятием. С другой стороны, количественное понятие нужно для вынесения числовых суждений о том, в какой мере гипотеза поддерживается данным доказательством (например, «гипотеза H подтверждается доказательством E в степени R»).[20] Для объяснения обоих понятий были разработаны формальные теории. Гемпель [1945] развивал концепцию качественного понятия, тогда как Карнап [1950, 1952] сосредоточился на количественном. В это время философское исследование взаимосвязи между доказательством и теорией, возможно, впервые приобрело форму нормальной науки и стало дисциплиной, полной технических проблем, загадок и парадоксов, ожидаемые решения которых рассматривались как дело будущих исследований.[21] Тут скрыты истоки современной теории подтверждения, представленной байесианством во всём его разнообразии [см., например, Jeffrey 1965, 1992, 2004, Horwich 1983, Howson и Urbach 1993] и его соперниками (например, «самоподтверждающаяся» модель подтверждения Глимура [1980]) .

Хотя представление самого Карнапа о теории подтверждения было, в конце концов, отвергнуто,[22] отстаивавшийся им количественный подход впоследствии оказал влияние на развитие вопроса. В частности, особое внимание к попытке понять подтверждение с точки зрения количества проложило путь ко всё более частому использованию математики (а конкретно — исчисления вероятности) в философском исследовании доказательств. Идея, что исчисление вероятностей позволяет понять отношение подтверждения, является центральной для байесианства, доминирующего в современной теории подтверждения. Здесь мы не будет подробно рассматривать этот подход.[23] Вместо этого просто обратим внимание на предлагаемое им объяснение понятия доказательства. В начале этого раздела мы отметили, что доказательство подтверждает теорию лишь в том случае, если благодаря доказательству теория с большей вероятностью будет истинной; доказательство опровергает теорию лишь когда из-за него она с меньшей вероятностью оказывается истинной. Байесианство без изменений принимает эти банальности и предлагает следующее вероятностное объяснение того, что для E значит быть доказательством H:

E является доказательством H тогда и только тогда, когда Вероятность (H/E) > Вероятность (H).[24]

То есть, E является доказательством H только если вероятность H при условии E выше безусловной вероятности E. Таким образом, тот факт, что на ноже есть кровь подозреваемого, является доказательством гипотезы, что подозреваемый совершил убийство, тогда и только тогда, когда вероятность того, что подозреваемый совершил убийство, будет выше при условии, что на ноже есть его кровь, чем если это не так.

Точно так же

E является доказательством против H тогда и только тогда, когда Вероятность (H/E) < Вероятность (H).

То есть, E является доказательством против H лишь в случае, когда вероятность H при условии E меньше, чем безусловная вероятность H. Таким образом, тот факт, что на ноже нет отпечатков пальцев подозреваемого, является доказательством против гипотезы, что подозреваемый совершил убийство, тогда и только тогда, когда вероятность того, что подозреваемый совершил убийство, оказывается ниже в отсутствие его отпечатков на ноже, чем если они есть. В этой вероятностной модели верификация (понимаемая как окончательное подтверждение) будет предполагать вероятность гипотезы, равную 1, тогда как фальсификация — вероятность, равную 0.

Эта простая вероятностная модель доказательства и подтверждения привлекательна и естественна. В самом деле, её следы можно обнаружить в англо-американском праве.[25] Однако нельзя сказать, что она не подвергалась критике. Ахинштайн [1983] настаивает, что можно повысить вероятность утверждения, не предоставляя доказательств этого утверждения. Например, информация, что семикратный олимпийский чемпион по плаванию Марк Спитц отправился плавать, увеличивает вероятность того, что Марк Спитц только что утонул; однако, согласно Ахинштайну, первое вряд ли можно считать доказательством истинности второго.[26] Согласно ходу рассуждения, предложенного в работе Гудмена [1955], ключевое для науки понятие подтверждения не следует понимать как непосредственное увеличение вероятности. Возьмём, к примеру, обобщение: «Вся мелочь в моём кармане — пятицентовики». Если я достану из кармана одну монету, посмотрю на неё и обнаружу, что это пятицентовик, то вероятность того, что обобщение верно, вне всякого сомнения, возрастёт, поскольку теперь у меня одним потенциальным опровержением меньше. Но Гудмен настаивает, что такое наблюдение не подтверждает обобщение, поскольку это наблюдение не должно повышать нашу уверенность в том, что любая другая ещё не исследованная монета из моего кармана является пятицентовиком. (Согласно Гудмену, хотя наблюдения и могут повысить вероятность таких «случайных обобщений», как «Все монеты в моём кармане — пятицентовики», они не могут подтвердить их так, как могут подтверждать «законоподобные обобщения».)

В целом, идея, что исчисление вероятностей даёт ключ к пониманию понятия доказательства, вызывает у философов науки больше одобрения, чем у сторонников традиционной эпистемологии. В следующем и последнем разделе мы обратимся к ряду тем, на которые философы науки также обращали особое внимание, тем, ставших значимыми в результате философского осмысления роли доказательства в научной практике.

 

4. Объективность, общедоступность и интерсубъективность: Доказательство в роли арбитра

 

Заслуживает доверия… не просто то или иное убеждение, а то, что это убеждение получено в результате процесса, который, будь доказательство иным, столь же неизбежно привёл бы к противоположному убеждению.

Бланшар, Разум и убеждение

 

Естественно полагать, что понятие доказательства тесно связано с когнитивным стремлением к объективности. В соответствии с этой точкой зрения, отдельные люди и институты объективны в той мере, в которой они позволяют себе при составлении мнений о неких предметах или действиях, которые надлежит предпринять, руководствоваться доказательством, а не (скажем) искажающим влиянием идеологических догм, предвзятостью в отношении родичей или текстами, притязающими на авторитет, поскольку они почитаемы традицией. Мы ожидаем, что в той мере, в которой люди и институты объективны, их взгляды со временем всё больше сближаются: поскольку накапливаются доступные для всех доказательства, мы достигаем согласия по вопросам, которые ранее были спорными. Объективное исследование — это исследование, основанное на доказательствах, что приводит к интерсубъективному согласию исследователей.[27] Таким образом, повсеместно считается, что причина, по которой естественные науки демонстрируют степень согласия, очевидным образом отсутствующую в иных сферах человеческой деятельности, состоит в том, что наука основана на доказательствах, а потому объективна в том смысле, в котором остальные сферы нашей деятельности таковыми не являются.

Согласно этому представлению, главная функция доказательства — быть нейтральным арбитром для конкурирующих теорий и их сторонников. Какие бы расхождения во мнениях ни существовали на уровне теории, но если те, кто несогласен меж собой, объективны, то их разногласия по сути своей не вечны, поскольку всегда могут возникнуть доказательства, которые решительно положат конец спору, став доводом в пользу той или иной стороны. Наша способность добиться согласия в этих обстоятельствах, таким образом, ограничена лишь нашей находчивостью и изобретательностью в деле создания таких доказательств (например, в разработке и проведении решающих экспериментов) и щедростью, с которой их предлагает мир.

В попытке кратко изложить эту общую идею подчас прибегают к лозунгу «Приоритет доказательства перед теорией». Однако сам этот лозунг использовался по-разному, и стоит остановиться и обозначить некоторые отличия.

Во-первых, утверждение «доказательство имеет приоритет перед теорией», может отсылать к простой модели научного метода, часто (справедливо или несправедливо) ассоциируемой с Фрэнсисом Бэконом. Согласно этой модели, сбор доказательств предшествует по времени формулировке любой теории или теорий в избранной области. То есть, первой стадией любого должным образом проводимого научного исследования является сбор и классификация большого количества данных; важно, что этот процесс никоим образом не руководствуется соображениями теории и не опирается на них. Лишь после того, как большое количество данных собрано и классифицировано, учёный предпринимает первую попытку формулировки теории или теорий, их объясняющих. Итак, в этой модели доказательство предшествует теории в контексте открытия. В настоящее время эта модель, которую Гемпель [1966] окрестил «ограниченным индуктивистским описанием научного исследования», полностью отвергнута философами. Ведь сейчас считается, что в любой конкретный момент времени то, какие теории приняты (или, в более слабой формулировке, то, какие теории считаются правдоподобными гипотезами), обычно играет ключевую роль в определении направления последующего поиска доказательств, имеющих отношение к этим теориям. Таким образом, решающий эксперимент может быть проведён, чтобы выбрать одну из двух конкурирующих теорий: T1 или T2; когда он проведён, его результаты входят в состав совокупного доказательства, которое впоследствии становится доступным научному сообществу, занимающемуся конкретной проблемой. Если, однако, основными соперницами были теории T1 и T3, следует провести другой решающий эксперимент, который (обычно) приводит ко введению в совокупное доказательство каких-то других сведений. То, что формулировка гипотез зачастую по времени предшествует накоплению доказательств, подтверждающих их истинность (и то, что это происходит не случайно), яснее всего видно, возможно, на примере попперовской фальсификационистской модели науки [1959], согласно которой типичная научная практика состоит в повторяющихся попытках фальсификации любой теории, в данный момент пользующейся наибольшей поддержкой занимающегося конкретной областью исследований научного сообщества. Но это не менее верно и для других, не столь радикальных моделей науки, которые (в отличие от модели Поппера) допускают наличие как подтверждающих, так и опровергающих доказательств. Как отмечает Гемпель:

Итак, максима, согласно которой данные следует собирать, не руководствуясь заранее сформулированными гипотезами о связях между изучаемыми фактами, обречена на поражение, и уж точно ей не руководствуются при проведении исследования. Напротив, предварительные гипотезы нужны, чтобы задать направление научному исследованию. Такие гипотезы, помимо прочего, определяют, какие данные следует собирать на конкретной стадии научного исследования [1966, p. 13].[28]

Вторая, совсем иная интерпретация понятия «приоритет», которая гласит, что доказательство имеет приоритет перед теорией, это семантическая интерпретация. Согласно ей, смысл гипотез, для формулировки которых используются «теоретические термины» (например, «электрон»), зависит от взаимосвязей между такими гипотезами и тем, что считалось бы доказательством их истинности (обычно речь идёт о подтверждающих гипотезы описаниях, наблюдениях). Представление, будто (полученные в результате наблюдения) доказательства семантически предшествуют теориям, было центральным для концепции науки, разработанной сторонниками логического позитивизма. В этой концепции значение возникает на уровне наблюдения; конкретная теория получает своё значение потому, что находится в определённых отношениях с уровнем наблюдения, представляющим собой область первоначального появления смысла. Однако постепенно эту идею отвергли, поскольку она вновь и вновь оказывалось неспособной осуществить такую теоретическую редукцию, которой, по-видимому, требовала; отказ от неё был также обусловлен признанием решительно подчёркивавшегося Патнэмом[29] и другими исследователями тезиса, что смысл теоретических терминов, по-видимому, не меняется вместе с изменением наших взглядов на то, что считается подтверждающим доказательством для гипотез, в которых эти термины используются.

Третья и последняя интерпретация понятия «приоритет», при которой доказательство часто получает приоритет перед теорией, это эпистемическая интерпретация. С этой точки зрения, дело не в том, что доказательства либо собираются, либо должны собираться до того, как формулируется теория; дело и не в семантическом приоритете. Скорее, обоснование теорий зависит от того, что они находятся в определённых отношениях с доказательством (которое здесь опять понимается как то, что наблюдается), но сами наблюдения для своего обоснования в теориях не нуждаются. То есть, (полученное в результате наблюдения) доказательство имеет приоритет перед теорией в контексте обоснования. Возможно, именно в этой интерпретации лозунг «доказательство имеет приоритет перед теорией» является наиболее убедительным. Ведь кажется, что наше обоснование убежденности в любой ранее принятой теории из области естественных или общественных наук и в самом деле обычно зависит от проведения соответствующих наблюдений, но что, с другой стороны, мы можем иметь основания согласиться с наблюдением, что то-то и то-то происходит, даже если в настоящий момент нет доступной теории, объясняющей, почему то-то и то-то происходит (и даже если тот факт, что то-то и то-то происходит, является неожиданным или маловероятным с точки зрения принимаемых нами в данный момент теорий). В той мере, в которой существует такая асимметрия в обосновании, не лишённой истинности представляется идея, что доказательство эпистемически предшествует теории.[30] И такой приоритет может показаться как раз тем, что нужно, если доказательство должно сыграть роль нейтрального арбитра для тех, кто садится за стол переговоров, имея разные теоретические предпосылки.

Идея доказательства как своего рода высшей судебной инстанции, которая одна способна привести сторонников конкурирующих теорий к согласию, весьма убедительна. Тем не менее, эта простая картина полна своих сложностей, одни из которых серьёзнее других. Выше мы отметили широко распространённое убеждение, согласно которому то, подкрепляет ли конкретное доказательство конкретную теорию, зависит от базовой теории. Так, два человека, придерживающиеся разных базовых теорий, могут разойтись во мнениях по вопросу о том, насколько веским подтверждением конкретной теории является какое-либо доказательство, или даже подкрепляет ли вообще доказательство это теорию. Разумеется, если можно рационально рассудить, кто из них придерживается лучшей базовой теории, то такая возможность не будет представлять собой угрозы объективности. Довольно часто так и будет обстоять дело. Предположим, например, что вы рассматриваете тот факт, что

(i) у пациента сыпь на слизистых оболочках щёк и языка,

как доказательство того, что

(ii) пациент болен корью,

а я так не думаю, и происходит это просто потому, что вы знаете о том, что корь вызывает характерную сыпь, а мне этот факт неизвестен. В этом случае то, что вы рассматриваете (i) как доказательство (ii), а я — нет, объясняется простым превосходством вашей базовой теории над моей: вы обладаете важнейшими медицинскими сведениями, которые мне неизвестны. Предположительно, если бы я получил эти сведения, я тоже мог бы рассматривать (i) как подтверждающее доказательство (ii). Возможность того, что те, кто сравнительно плохо информирован, могут реагировать на доказательства не так, как те, кто информирован лучше, сама по себе не подвергает сомнению способность доказательства сыграть в споре теорий роль нейтрального арбитра; очевидно, что в таких случаях следует познакомить хуже информированного участника спора с теми фактами, о которых он до того пребывал в неведении.

Однако в философии науки XX века есть лейтмотив: подтверждение теории доказательством опосредовано факторами, которые могут изменяться от индивида к индивиду таким образом, что рациональное разрешение спора становится невозможным. Представим себе двух видных учёных, которые одинаково хорошо знакомы со всеми доступными доказательствами, имеющими отношение к некой теории. Один верит в эту теорию, другой поддерживает какую-то другую теорию, несовместимую с первой. Означает ли это, что один из двух учёных ошибочно судит о том, что именно подтверждают известные им обоим доказательства? Вероятно, «да» будет самым естественным ответом на этот вопрос — по крайней мере, на первый взгляд. Однако значительная часть работавших в XX веке философов науки уклонится от такого ответа, и произойдёт это отчасти из-за усиливающегося понимания того, как часто в истории науки влиятельные, обладающие всей полнотой знания и на вид рациональные учёные расходились во мнениях[31]. Так, Томас Кун [1962] настаивал бы, что, поддерживая несовместимые теории, оба наших учёных абсолютно рациональны, поскольку рациональность существует в рамках парадигмы, а эти учёные могут работать в разных парадигмах. Равным образом Карнап [1952] настаивал бы, что оба могут быть рациональны, поскольку рациональность имеет отношение к индуктивному методу или функции подтверждения, а наши учёные могут использовать различные индуктивные методы или функции подтверждения. Как мы уже отмечали, для современного сторонника байесианства то, какой именно ответ на данную совокупность доказательств разумен, зависит от первоначального распределения вероятности: таким образом, оба учёных могут быть рациональны в силу того, что у них разные первоначальные распределения вероятности. Конечно, между этими представлениями о рациональности существуют важные различия. Однако отметим, что все они обладают одинаковой структурой: выбор того, во что разумно верить, зависит не только от имеющихся совокупных доказательств, но и от некой дополнительной характеристики F (первоначального распределения вероятности, парадигмы, индуктивного метода). Поскольку эта дополнительная характеристика F у разных людей может быть различной, в равной степени разумными могут быть даже весьма различные реакции на конкретную совокупность доказательств. Если мы придерживаемся такого взгляда на вещи, то связь конкретной совокупности доказательств с конкретной теорией становится делом весьма относительным. По этой причине способность доказательств приводить к согласию даже безупречно рациональных индивидов, в принципе, серьёзно ограничена.

Почему зависимость от первоначального распределения вероятностей (парадигмы, индуктивного метода) угрожает идее доказательства как нейтрального арбитра хоть в сколько-то большей степени, чем упоминавшаяся ранее зависимость от базовой теории? Разница в следующем: если я не смог проинтерпретировать характерную сыпь как доказательство того, что у пациента корь, моя базовая теория в простом и прямом смысле оказывается хуже вашей. Напротив, сторонники рассматриваемых в данный момент идей обычно настаивают, что сравнительно широкий диапазон первоначальных распределений вероятности (функций подтверждения, индуктивных методов, парадигм) может быть не менее хорош. По этой причине подобные взгляды часто критикуют на том основании, что они чрезмерно субъективизируют отношение между доказательством и теорией .

Сторонники такой точки зрения не вовсе беспомощны в своих попытках развеять подобные опасения. В частности, многие сторонники субъективного байесианства придают большое значение явлению, известному как «затопление» или «вымывание» первоначальных распределений вероятности. Идея заключается в том, что даже те субъекты, которые начинают с весьма различных распределений вероятностей, склонны к сближению взглядов при условии, что впоследствии им становится доступной достаточно большая совокупность доказательств. Однако значение результатов соответствующего сближения весьма противоречиво.[32]

Согласно кратко обсуждавшимся здесь теориям, два безупречно рациональных человека могут радикально расходиться во мнениях по вопросу об отношении конкретного доказательства E к конкретной гипотезе H. Даже в таких случаях спорящие не полностью лишены взаимопонимания, поскольку они, по крайней мере, согласны по вопросу о характеризации доказательства E: их разногласия, скорее, касаются доказательной силы E в отношении H. И даже более радикальный вызов способности доказательства служить для соперничающих теорий нейтральным арбитром касается предполагаемой теоретической нагруженности наблюдения. Согласно сторонникам тезиса теоретической нагруженности, в случае фундаментального теоретического спора обычно не бывает доступно ни одной теоретически-нейтральной характеристики доказательства. Скорее, приверженцы соперничающих теорий безнадёжно расходятся во мнениях по поводу того, каким должно быть само адекватное описание данных.[33]

Пожалуй, легче всего оценить тезис теоретической нагруженности, рассматривая его в контексте позитивистской традиции, реакцией на которую он, в значительной степени, являлся. Для позитивистов доказательство предшествует теории как эпистемически, так и семантически. Более того, центральная идея позитивистской концепции науки как парадигмы рациональности и объективности состоит в том, что научные споры можно рационально разрешить, обратившись к доказательствам, которые обе стороны способны принять во внимание. По этим причинам позитивисты часто настаивали, что фундаментальные единицы, имеющие доказательное значение — предложения о наблюдениях или «протокольные предложения» — должны использовать только тот словарь, который доступен любому минимально компетентному носителю соответствующего языка. Тогда предложения о наблюдениях будут в идеале понятны людям, не имеющим специализированных знаний или не знакомым с терминологией, и верифицируемы ими. Например, Карнап говорил о прилагательных «синий» и «жёсткий» как об образцовых предикатах предложения о наблюдении.[34] Хэнсон, напротив, настаивал, что

…профан просто не сможет увидеть то, что видит физик… когда физик смотрит на рентгеновскую трубку, он видит инструмент, принцип действия которого описывается посредством теории электрических цепей, термодинамики, теории строения металла и стекла, термоионной эмиссии, оптической передачи, рефракции, дифракции, атомной и квантовой теорий и специальной теории относительности [1961:19].

Но то, что верно в отношении физика и профана, верно и в отношении двух физиков, имеющих различные теоретические предпосылки. Поэтому

Слишком легко было бы сказать, что Тихо Браге и Кеплер, Симпликий и Галилей, Гук и Ньютон, Пристли и Лавуазье, Содди и Эйнштейн, де Бройль и Борн, Гейзенберг и Бом делают одни и те же наблюдения, но по-разному их применяют. Это сходно с чрезмерно упрощающей картину эпистемологической доктриной, согласно которой все нормальные наблюдатели видят в x одно и то же, но дают этому разные интерпретации. Это не объясняет противоречий, характерных для научных исследований [1961:13].

Степень теоретической нагруженности наблюдения остаётся предметом спора.[35] В той мере, в которой имеющее отношение к теории доказательство не может быть нейтрально охарактеризовано участниками спора, придерживающимися разных теоретических предпосылок, это угрожает ограничить способность такого доказательства успешно выполнить в подобных условиях роль нейтрального арбитра. Тем не менее, какие бы мы не совершали уступки сторонникам теоретической нагруженности, не следует переоценивать значение отстаиваемой ими доктрины. Ведь в любом случае кажется неопровержимым, что теории иногда дискредитируются — даже в глазах своих бывших приверженцев — при появлении подрывающих их доказательств.[36] Давайте предположим, что подчас доказательства и в самом деле успешно играют роль нейтрального арбитра и, тем самым, обеспечивают интерсубъективное согласие исследователей. Каким должно для этого быть доказательство? То есть, если доказательство иногда гарантирует интерсубъктивное согласие, какие ограничения налагает это на ответ на вопрос: «Что именно можно считать доказательством?»

Выше мы отметили, что традиционное эпистемологическое требование (согласно которому наши доказательства должны состоять из того, к чему у нас есть непосредственный и прямой доступ, и более того — они должны быть таковы, чтобы мы могли, по крайней мере, в принципе, принять их во внимание, даже если находимся в самых эпистемически затруднительных обстоятельствах) нередко было аргументом в поддержку феноменальной концепции доказательства, согласно которой наши доказательства ограничены нашими ощущениями или данными чувственного восприятия. В этом случае доказательство состоит из по сути своей индивидуальных состояний сознания, которые доступны только самому индивиду. Такое представление о доказательстве в немалой степени противоречит идее, будто главная функция доказательства заключается в том, чтобы быть для соперничающих мнений нейтральным арбитром. Ведь естественно думать, что способность доказательства играть эту роль непосредственно зависит от его принципиальной общедоступности: то есть, доказательство — это то, что может быть воспринято и учтено многими. В таком случае, наиболее естественными конкурентами состояний сознания кажутся физические объекты, а также состояния и события, в которых они участвуют, поскольку именно эти сущности по природе своей доступны множеству наблюдателей. (Я спрашиваю, каковы доказательства того, что вы верно диагностировали корь; в ответ вы можете просто указать на сыпь на коже пациента.) С другой стороны, представляется, что в той мере, в которой наши доказательства состоят из по сути своей индивидуальных состояний, у нас нет возможности поделиться этими доказательствами с другими людьми. Но именно возможность продемонстрировать имеющие отношение к предмету спора доказательства естественно считать гарантией объективности науки. В самом деле, нередко считалось, что, поскольку объективность науки обеспечивается тем фактом, что наука опирается на доказательства, ключевое значение имеет общедоступный характер научных доказательств. Согласно этой точке зрения, важнейшей методологической нормой науки является избегать как недопустимых (например) всех предполагаемых эпизодов непередаваемого озарения при обсуждении вопроса о том, следует ли принять или отвергнуть некое заявление. Тема в высшей степени публичного характера научного доказательства горячо обсуждалась с первых дней существования современной науки — её поборником был, например, Роберт Бойль, основатель Королевского общества, настаивавший, что «свидетельствование» экспериментов должно быть коллективным актом[37], — и так и осталось вплоть до настоящего дня. Неудивительно, что философы науки с удовольствием ею занялись. Так, Гемпель потребовал, чтобы «все утверждения эмпирической науки можно было проверить, сославшись на общедоступные доказательства, т. е. такие доказательства, наличие которых подтверждается разными наблюдателями, и которые не зависят от наблюдателя существенным образом» [1952:22]. Идея была подхвачена другими ведущими позитивистами [см., например, Feigl 1953], а также Поппером [1959]. А если говорить о не столь давних днях, то Питер Рейлтон, делая критический обзор «некоторых предметов, которые, как считалось, имеют отношение к объективности, и, в частности, научной объективности», выделил идею, согласно которой

…объективное исследование использует интерсубъективные и независимые от конкретных людей и обстоятельств процедуры — например… при оценке теорий оно практически не прибегает к интроспективным или субъективно привилегированным доказательствам [1985:764].

Короче говоря, дело не просто в том, что концепция доказательства, почёрпнутая из образцовой научной практики, отличается от концепции доказательства, которой, по-видимому, требует традиционная эпистемология (как было бы в случае, если, например, одна была более инклюзивной, чем другая). Скорее, то, что представляется одной из характерных черт научного доказательства, а именно, его потенциальная общедоступность, прямо противоположно тому, что представляется традиционной эпистемологии одной из характерных черт доказательства, а именно, его приватность. Такое противоречие было обречено вызвать определённые разногласия. Одним исторически важным проявлением этих разногласий были шедшие в рамках позитивистской традиции продолжительные дебаты о природе «протокольных предложений». Возможно, наилучшей иллюстрацией здесь будет одиссея Карнапа. В начале своей философской карьеры он под влиянием Бертрана Рассела и Эрнста Маха (и, тем самым, традиции классического эмпиризма) рассматривал данные чувственного восприятия как главное доказательство для всякого эмпирического знания. (В самом деле, его ранняя работа, Der Logischer Aufbau der Welt [1928], в основном посвящена предложенному Расселом проекту «конструирования» внешнего мира на основании данных чувственного восприятия.) В этот период Карнап утверждал, что протокольные предложения, которые служат «основой подтверждения» научных теорий, отсылают к данным чувственного восприятия или, точнее, «восприятию данных чувственного восприятия». Однако под влиянием Поппера и Отто Нейрата, Карнап в конце концов предпочёл этому представлению о природе протокольных предложений другое, в рамках которого такие предложения отсылают не к индивидуальным состояниям сознания, а, скорее, к общедоступным объектам и ситуациям. Как написано в его философской автобиографии, первоначальной мотивацией такой перемены взглядов было усиливающееся убеждение в том, что концепция доказательства как индивидуального состояния сознания делает его неспособным обосновать интерсубъективность и объективность науки.[38] В этой области, как и в других, эволюция взглядов Карнапа была важнейшим фактором эволюции взглядов всего Венского кружка. Годы спустя Айер подробно описывал этот эпизод:

Поначалу… преобладало мнение, что эти предложения [о наблюдениях] отсылают к доступным интроспекции или чувственным ощущениям субъекта… Вслед за Расселом и, в конечном счёте, Беркли, считалось, что восприятие физических объектов следует анализировать с точки зрения ощущений, возникающих при восприятии, или, говоря словами Рассела, с точки зрения восприятия данных чувственного восприятия. Хотя физические объекты и могут быть общедоступны, данные чувственного восприятия считались сугубо индивидуальными. Не могло быть и речи о том, чтобы в буквальном смысле разделить данные чувственного восприятия друг с другом, также как мы не можем в буквальном смысле разделить друг с другом мысли, фантазии или чувства… Эта концепция элементарных предложений вызывала различные вопросы… Самая большая сложность заключалась в индивидуальности объектов, к которым должны были отсылать элементарные предложения… Из-за этих сложностей Нейрат и, вслед за ним, Карнап целиком отвергли концепцию элементарных предложений. Они утверждали, что, если элементарные предложения должны быть основой интерсубъективных утверждений науки, они и сами должны быть интерсубъективными. Они должны отсылать не к непередаваемым индивидуальным ощущениям, а к общедоступным физическим событиям [1959: 17-20].

Поскольку характерная функция протокольных предложений — сообщать о доказательствах, представление о том, какое содержание может иметь протокольное предложение, это, в конечном счёте, представление о том, что именно может считаться доказательством. Отвергнуть мнение, согласно которому содержание протокольного предложения составляют «непередаваемые индивидуальные ощущения» конкретного человека, значить отвергнуть вариант феноменальной концепции доказательства. Принять вместо этого мнение, согласно которому содержание любого протокольного предложения касается «общедоступных физических событий» будет, таким образом, особенно радикальным поворотом, поскольку из этой последней идеи, по-видимому, следует, что доказательствами могут быть лишь общедоступные физические события; и что, в частности, ощущения, к которым ранее сводились все доказательства, таковыми считаться не могут.[39]

Однако изменение позитивистами мнения относительно природы протокольных предложений основано на фундаментальном предположении, которое они никогда не ставили под сомнение. Предположение это следующее: существует некое общее ограничение содержания предложения, если это предложение является потенциальным предложением о доказательстве. Это предположение было недвусмысленно отвергнуто Остином:

Дело обстоит не так, будто формулировка доказательств является функцией какого-то особого вида предложений… в целом, в подходящих обстоятельствах утверждение любого вида может быть изложением доказательства вместо утверждения любого другого вида [1962:116; курсив Остина].

Cогласно альтернативной картине, нарисованной Остином, и в самом деле существуют обстоятельства, в которых наше знание того, что вещи обстоят определённым образом, зависит от того, располагаем ли мы «феноменальными» доказательствами, основанными на факте, что вещи так выглядят, такими кажутся, производят такое впечатление. Однако традиционная эпистемология заблуждается, когда полагает, что дело всегда обстоит таким образом. В самом деле, существуют обстоятельства, в которых тот факт, что вещи обстоят определённым образом, составляет доказательство суждений о том, как они выглядят, какими кажутся, какое впечатление производят.[40]

Поскольку Остин отрицает, что существуют какие-либо общие ограничения содержания доказательных утверждений, его представление о доказательствах существенно более либерально или инклюзивно, чем то, что по большей части разделяется в рамках традиции. В этом отношении его описание доказательства напоминает более позднюю теорию Вилльямсона [2000]. Как мы видели, Вилльямсон придерживается мнения, что наши доказательства состоят из всего, что мы знаем. В частности, доказательство не сводится ни к знанию или ощущениям одного человека, ни к его знаниям, полученным из наблюдений — доказательство также включает любое теоретическое знание, которым этот человек может обладать [p. 190].

Согласно таким либеральным взглядам, хотя наше доказательство не сводится к интроспективно полученному знанию наших ощущений, оно включает всё, что мы знаем о наших ощущениях на основании интроспекции. В этом отношении подобные взгляды несовместимы не только с феноменальной концепцией доказательства, но и со взглядами, согласно которым объекты интроспекции не могут быть доказательствами, поскольку они не являются объективными и общедоступными, что характерно для подлинного доказательства. Однако вызывает сомнения, что любое представление, согласно которому доказательство участвует в обосновании убеждения, может последовательно соблюдать ограничение, согласно которому объекты интроспекции не могут считаться подлинными доказательствами. Голдмен [1997] утверждает, что любое подобное ограничение несовместимо с методологией интроспекции, используемой в разных областях современных когнитивных наук, и что оно подрывает «традиционное представление… что научное доказательство может быть произведено лишь интерсубъективными методами, которые могут быть использованы различными исследователями, и приводит к согласию» [p. 95].

Размышление о примерах, позаимствованных из более обыденного контекста, также приводит к сомнению в идее, будто все подлинные доказательства в принципе доступны множеству индивидов. Когда у одного человека болит голова, он обычно имеет основания верить, что у него болит голова. Хотя другие люди могут располагать доказательством, что у него болит голова (доказательством, которым они, возможно, обязаны его свидетельству или невербальному поведению), невероятно, чтобы другие обладали точно такими же доказательствами, как и те, что обосновывают уверенность этого человека в том, что у него болит голова. В самом деле, кажется сомнительным, что другие люди могут обладать его доказательством, учитывая, что они не могут в буквальном смысле разделить его боль.

Итак, мы видим здесь иной контекст, в котором теоретические требования к понятию доказательства, по-видимому, ведут к диаметрально противоположным следствиям. С одной стороны, считается, что для понятия доказательства существенным является то, что оно по самой своей природе является вещью, способной вызвать рациональное сближение мнений в силу того, что с ним согласны многие люди. Это подкрепляет идею, что любое подлинное доказательство может в принципе быть понято многими людьми; всё, что не может быть таким образом понято, либо не является подлинным доказательством, либо, в лучшем случае, будет каким-то его вырожденным видом. С другой стороны, считается, что доказательство — это то, что обосновывает убеждение. И представляется, что многие разделяемые отдельными людьми убеждения относительно их психической жизни, полученные на основании интроспекции, обосновываются факторами, к которым у каждого есть привилегированный доступ. Достойно внимания то, что принятие позитивистами идеи, что протокольные предложения отсылают исключительно к общедоступным физическим явлениям и событиям, сопровождалось торжеством бихевиоризма в психологии.[41] Бихевиоризму свойственно критиковать идею, будто то, что получено в результате интроспекции, может быть подлинным доказательством; при такой комбинации взглядов поддерживается тезис, согласно которому все доказательства состоят из того, с чем могут согласиться многочисленные наблюдатели. Однако тем, кто отвергает бихевиоризм, сложнее отказаться от мнения, что, по меньшей мере, некоторые доказательства не удовлетворяют этому условию.

 

Библиография

  • Achinstein, Peter, 1983. ‘Concepts of Evidence,’ in Achinstein (ed.) The Concept of Evidence, Oxford: Oxford University Press: 145–174.
  • –––, 1992. ‘The Evidence Against Kronz,’ Philosophical Studies, 67: 169–175.
  • –––, 2001. The Book of Evidence, Oxford: Oxford University Press.
  • Austin, J.L., 1962. Sense and Sensibilia, Oxford: Oxford University Press.
  • Ayer, A.J., 1936. Language, Truth, and Logic, New York: Dover.
  • –––, 1946. Language, Truth, and Logic, Second edition. New York: Dover.
  • –––, ed., 1959. Logical Positivism, MacMillan: New York.
  • –––, 1982. Philosophy in the Twentieth Century, New York: Random House.
  • –––, 1972. Probability and Evidence, New York: Columbia University Press.
  • Ballantyne, Nathan and Coffman, E.J., 2011. ‘Uniqueness, Evidence, and Rationality,’Philosophers’ Imprint, 11 (18).
  • Bell, Swenson-Wright, and Tybjerg, eds., 2008. Evidence, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Blanshard, Brand, 1974. Reason and Belief, London: Allen and Unwin.
  • BonJour, Laurence, 1985. The Structure of Empirical Knowledge, Cambridge, MA: Harvard University Press.
  • Bovens, Luc and Hartmann, Stephan, 2003. Bayesian Epistemology, Oxford: Oxford University Press.
  • Carnap, Rudolf, 1928. Der Logische Aufbau der Welt, Berlin: Schlachtensee.
  • –––, 1932/33. ‘Psychology in Physical Language,’ Originally published in Erkenntnis, vol. III. Reprinted in Ayer (1959): 165–198.
  • –––, 1937. The Logical Syntax of Language (New York: Harcourt, Brace and Co.).
  • –––, 1950. Logical Foundations of Probability (Chicago: University of Chicago Press).
  • –––, 1952. The Continuum of Inductive Methods, Chicago: University of Chicago Press.
  • –––, 1963. The Philosophy of Rudolph Carnap (Library of Living Philosophers, Vol. 11), Paul A. Schilpp (ed.), Open Court: IL.
  • –––, 1966. An Introduction to the Philosophy of Science, Edited by Martin Gardner. New York: Dover.
  • Chihara, Charles, 1987. ‘Some Problems for Bayesian Confirmation Theory,’ British Journal for the Philosophy of Science, 38: 551–560.
  • Christensen, David, 1997. ‘What is Relative Confirmation?’ Nous, 31(3): 370–384.
  • –––, 2010. “Higher-Order Evidence”. Philosophy and Phenomenological Research, 81(1): 185–215.
  • Churchland, Paul, 1979. Scientific Realism and the Plasticity of Mind, Cambridge: Cambridge University Press.
  • –––, 1988. ‘Perceptual Plasticity and Theoretical Neutrality,’ Philosophy of Science, 55:2: 167–187.
  • Cohen, Stewart, 1984. ‘Justification and Truth,’ Philosophical Studies, 46: 279–295.
  • Collingwood, R.G., 1956. The Idea of History, Oxford: Oxford University Press.
  • Conee, Earl, 2013. ‘Seeming Evidence,’ in Tucker (ed.) Seemings and Justification: New Essays on Dogmatism and Phenomenal Conservatism, Oxford: Oxford University Press: 52–70.
  • Conee, Earl and Feldman, Richard, 2004. Evidentialism, Oxford: Oxford University Press.
  • Dougherty, Trent, 2011. Evidentialism and Its Discontents, Oxford: Oxford University Press.
  • Earman, John, 1992. Bayes or Bust?, Cambridge, MA: MIT Press.
  • Feigl, Herbert, 1953. ‘The Scientific Outlook: Naturalism and Humanism’ in H. Feigl and M. Brodbeck (eds.) Readings in the Philosophy of Science, New York: Appleton-Century-Croft.
  • Feldman, Richard, 1988. ‘Having Evidence’ in David Austin (ed.) Philosophical Analysis, Dordrecht: Kluwer Academic Publishers: 83–104. Reprinted in Conee and Feldman (2004).
  • –––, 2005. ‘Respecting the Evidence’ in Philosophical Perspectives, Volume 19, Oxford: Blackwell: 95–119.
  • –––, 2014. ‘Evidence of Evidence is Evidence,’ in Matheson and Vitz (eds.) The Ethics of Belief, Oxford: Oxford University Press.
  • Fisher, R.A., 1930. ‘Inverse Probability,’ Proceedings of the Cambridge Philosophical Society, 26(4): 528–535.
  • Fitelson, Branden, 2012. ‘Evidence of Evidence is not (necessarily) evidence,’ Analysis, 72(1): 85–88.
  • Fodor, Jerry, 1984. ‘Observation Reconsidered’ in Philosophy of Science, 51: 23–43. Reprinted in Fodor (1992); page numbers are to the reprint.
  • –––, 1988. ‘A Reply to Churchland’s Perceptual Plasticity and Theoretical Neutrality,’ inPhilosophy of Science, 55: 188–198. Reprinted in Fodor (1992).
  • –––, 1992. A Theory of Content and Other Essays, Cambridge, MA: The MIT Press.
  • Glymour, Clark, 1980. Theory and Evidence, Princeton, NJ: Princeton University Press.
  • Goldman, Alvin, 1979. ‘What Is Justified Belief?’ in George Pappas (ed.). Justification and Knowledge, Dordrecht: Reidel Publishing Company: 1–23.
  • –––, 1986. Epistemology and Cognition, Cambridge, MA: Harvard University Press.
  • –––, 1997. ‘Science, Publicity and Consciousness,’ Philosophy of Science, 64: 525–545. Reprinted in Goldman (2002). References are to the reprinted version.
  • –––, 2002. Pathways to Knowledge: Private and Public, Oxford: Oxford University Press.
  • –––, 2011. ‘Toward a Synthesis of Reliabilism and Evidentialism,’ in Dougherty (ed.), 123–150.
  • Goodman, Nelson, 1955. Fact, Fiction, and Forecast, Cambridge, MA: Harvard University Press.
  • Hacking, Ian, 1975. The Emergence of Probability, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Hanson, Norwood Russell, 1961. Patterns of Discovery, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Hempel, Carl, 1945. ‘Studies in the Logic of Confirmation,’ Mind, 54: 1–26, 97–121. Reprinted in Hempel (1965).
  • –––, 1952. Fundamentals of Concept Formation in Empirical Science, Chicago, IL: University of Chicago Press.
  • –––, 1960. ‘Inductive Inconsistencies,’ Synthese, 12: 439–469. Reprinted in Hempel (1965): 53–79.
  • –––, 1965. Aspects of Scientific Explanation and Other Essays in the Philosophy of Science, New York: The Free Press.
  • –––, 1966. Philosophy of Natural Science, Upper Saddle River, NJ: Prentice-Hall.
  • Horwich, Paul, 1982. Probability and Evidence, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Howson, Colin and Urbach, Peter, 1993. Scientific Reasoning: The Bayesian Approach, 2nd edition. Chicago: Open Court.
  • Jeffrey, Richard, 1965. The Logic of Decision, Chicago: University of Chicago Press.
  • –––, 1992. Probability and the Art of Judgement, Cambridge: Cambridge University Press.
  • –––, 2004. Subjective Probability (Cambridge: Cambridge University Press).
  • Joyce, James, 1999. The Foundations of Causal Decision Theory, Cambridge: Cambridge University Press.
  • –––, 2005. ‘How Probabilities Reflect Evidence,’ Philosophical Perspectives, Volume 19, Oxford: Blackwell: 153–178.
  • Kaplan, Mark, 1996. Decision Theory as Philosophy, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Kelly, Thomas, 2005. ‘The Epistemic Significance of Disagreement,’ Oxford Studies in Epistemology, 1: 167–196.
  • –––, 2008. ‘Evidence: Fundamental Concepts and the Phenomenal Conception,’Philosophy Compass, 3(5): 933–955.
  • –––, 2010. ‘Peer Disagreement and Higher Order Evidence,’ in Feldman and Warfield (eds.) Disagreement, Oxford: Oxford University Press: 111–174.
  • –––, 2014. ‘Evidence Can Be Permissive,’ in Steup, Turri, and Sosa (eds.) Contemporary Debates in Epistemology, 2nd edition. Oxford: Blackwell Publishers: 298–313.
  • Kim, Jaegwon, 1988. ‘What is Naturalized Epistemology?’ in James Tomberlin (ed.)Philosophical Perspectives 2, Epistemology, Atascadero, CA: Ridgeview Publishing Co: 381–405.
  • Kronz, Frederick, 1992. ‘Carnap and Achinstein on Evidence,’ Philosophical Studies, 67: 151–167.
  • Kuhn, Thomas, 1962. The Structure of Scientific Revolutions, Chicago: University of Chicago Press.
  • –––, 1977. The Essential Tension: Selected Studies in Scientific Tradition and Change, Chicago: University of Chicago Press.
  • Lasonen-Aarnio, Maria, 2014. ‘Higher-Order Evidence and the Limits of Defeat,’Philosophy and Phenomenological Research, 88(2): 314–345.
  • Levi, Isaac, 1980. The Enterprise of Knowledge (Cambridge: Cambridge University Press).
  • –––, 1991. The Fixation of Belief and Its Undoing, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Lipton, Peter, ed., 1995. Theory, Evidence, and Explanation, Brookfield, VT: Dartmouth Publishing Group.
  • Maher, Patrick, 1993. Betting on Theories, Cambridge: Cambridge University Press.
  • –––, 1996. ‘Subjective and Objective Confirmation,’ Philosophy of Science, 63: 149–174.
  • Matheson, Jonathan, 2009.‘Conciliatory Views of Disagreement and Higher-Order Evidence,’ Episteme, 6(3): 269–279.
  • Neta, Ram, 2008. ‘What Evidence Do You Have?’ British Journal for the Philosophy of Science, 59(1): 89–119.
  • Neyman, J., 1952. Lectures and Conferences on Mathematical Statistics and Probability, 2nd edition. Washington, DC: US Department of Agriculture.
  • Pollock, John, 1986. Contemporary Theories of Knowledge, Towota, NJ: Rowman And Littlefield Publishers. 1st edition.
  • Pollock, John and Cruz, Joseph, 1999. Contemporary Theories of Knowledge, Towota, NJ: Rowman and Littlefield Publishers. 2nd edition.
  • Popper, Karl, 1959. The Logic of Scientific Discovery, London: Hutchinson.
  • Putnam, Hilary, 1975. Mind, Language, and Reality, Cambridge: Cambridge University Press.
  • Pryor, James, 2001. ‘Highlights of Recent Epistemology’ in the British Journal for the Philosophy of Science, 52: 95–124.
  • Quine, W.V., 1951. ‘Two Dogmas of Empiricism,’ in the Philosophical Review, 60: 20–43.
  • –––, 1968. ‘Epistemology Naturalized’ in his Ontological Relativity and Other Essays, New York: Columbia University Press: 69–90.
  • Railton, Peter, 1985. ‘Marx and the Objectivity of Science,’ in P. Asquith and P. Kitcher, (eds.) PSA 1984, vol. II. East Lansing, MI: Philosophy of Science Association. Reprinted in Richard Boyd, Philip Gasper, and J.D. Trout (eds.), The Philosophy of Science, Cambridge, MA: The MIT Press, 1991: 763–773. References are to the reprinted version.
  • Rosenkrantz, R., 1981. Foundations and Applications of Inductive Probability, Atascadero, CA: Ridgeview Publishing.
  • Rysiew, Patrick, 2011. ‘Making It Evident: Evidence and Evidentness, Justification, and Belief,’ in Dougherty (ed.) Evidentialism and Its Discontents, Oxford: Oxford University Press: 207–225.
  • Shafer, G., 1976. A Mathematical Theory of Evidence (Princeton: Princeton University Press).
  • Shapin, Steven, 1994. A Social History of Truth, Chicago: The University of Chicago Press.
  • Silins, Nico, 2005. ‘Deception and Evidence,’ in Philosophical Perspective (Volume 19: Epistemology), Malden, MA: Blackwell Publishers.
  • Skyrms, Brian, 1990. The Dynamics of Rational Deliberation, Cambridge, MA: Harvard University Press.
  • Swinburne, Richard, 2011. “Evidence”. In Trent Dougherty (ed.) Evidentialism and Its Discontents, Oxford University Press: 195–206.
  • Talbott, William, 2001. ‘Bayesian epistemology,’ The Stanford Encylopedia of Philosophy(Fall 2001 Edition), Edward N. Zalta (ed.), URL = <http://plato.stanford.edu/archives/fall2001/entries/epistemology-bayesian/>.
  • White, Roger, 2005. ‘Epistemic Permissiveness,’ Philosophical Perspectives, 19(1): 445–459.
  • –––, 2014. ‘Evidence Cannot Be Permissive,’ in Steup, Turri, and Sosa (eds.)Contemporary Debates in Epistemology, 2nd edition. Oxford: Blackwell Publishers: 312–323.
  • Williamson, Timothy, 2000. Knowledge and Its Limits, Oxford: Oxford University Press.

 

Перевод М.А. Секацкой и М.В. Семиколенных

 

Как цитировать эту статью:

Келли, Томас. Доказательство. Стэнфордская энциклопедия философии (версия осени 2014 года) / Ред. Эдвард Н. Залта. Пер. с англ. М.А. Секацкой и М.В. Семиколенных. URL=<http://philosophy.ru/sep/evidence>

Оригинал: Kelly, Thomas, «Evidence», The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Fall 2014 Edition), Edward N. Zalta (ed.), URL = <https://plato.stanford.edu/archives/fall2014/entries/evidence/>

 

[1] Об историческом доказательстве ср. слова Коллингвуда: «Доказательством является все, что историк может использовать в качестве такового. Но что он может использовать таким образом? Оно должно быть чем-то данным здесь и теперь, воспринимаемым им: эта записанная страница, эти произнесенные слова, это здание, этот отпечаток пальцев»[1956:247].

[2] Как пример подобных утверждений можно привести слова Куайна [1968:247]: «Единственным доказательством, опираясь на которое мы, в конечном счёте, составляем себе представление о мире, является стимуляция наших нервных окончаний».

[3] Об этом см. Раздел 4.

[4] В оригинале используются понятия reason to believe и evidence, первое из которых является исчисляемым, тогда как второе — нет. — Прим. перев.

[5] Возможно, «доказательство» также имеет некоторые эмпирические коннотации, которых «мотив верить» лишён: кажется — по крайней мере, некоторым — более естественным называть априорные философские соображения мотивом верить в истинность некоего философского тезиса, а не его доказательством.

[6] Возьмём то, что кажется одним из лучших кандидатов на роль неопровержимого доказательства: подлинное математическое доказательство того факта, что p — именно таково, каким оно нам представляется. Даже в этих условиях возможно получение дополнительных доказательств, лишающих нас оснований верить в p: например, свидетельство профессиональных математиков, что в наше доказательство p закралась коварная ошибка, которую мы не в силах обнаружить.

[7] Некоторые дальнейшие обсуждения этих открытых вопросов см. у Келли [2008]. Классическое рассмотрение требования предоставления совокупного доказательства даёт Гемпель [1960].

[8] В 1960-х годах эта точка зрения настойчиво продвигалась Хилари Патнэмом в качестве основания сомневаться в том, что индуктивная логика Карнапа может считаться хорошо продуманной исследовательской программой. Статьи, имеющие к этому отношение, собраны в [Putnam 1975]. Хорвич [1982] признаёт истинность основного эпистемологического тезиса, но полагает, что широко понятая теория подтверждения Карнапа способна его инкорпорировать. Чихара [1987] настаивает, что ортодоксальное байесианство терпит крах ровно здесь же. Хорошее обсуждение проблемы см. [Earman 1992].

[9] Точнее, сторонник байесианства будет придерживаться мнения, что адекватная реакция на вновь полученное доказательство может включать кондиционализацию этого доказательства. Дальнейшее обсуждение см. [Talbott 2001].

[10] В первом приближении Е будет вводящим в заблуждение доказательством p лишь в том случае, если (i) E — доказательство p, а (ii) p — ложно. Таким образом, вводящее в заблуждение доказательство — это подлинное доказательство в том смысле, что оно удовлетворяет условиям, которым должно отвечать доказательство (какими бы эти условия не оказались). В этом отношении оно представляет собой нечто иное, чем мнимое или ложное доказательство, которые выглядят так, будто удовлетворяют условиям, которым должны отвечать доказательства, но на самом деле им не соответствуют. То, что вводящее в заблуждение доказательство является подлинным доказательством, составляет причину того, что основанные на вводящих в заблуждение доказательствах убеждения могут быть разумны при условии, что то, во что разумно верить, зависит от имеющихся доказательств.

[11] Как предполагает предложенное им название, сам Вилльямсон, по-видимому, считал, что из требования тождественности доказательств следует, что доказательства мыслящего субъекта должны сводиться к его ощущениям. Однако это представляется слишком сильным утверждением. Ведь мы можем счесть, что мыслящий субъект в обоих случаях располагает одним и тем же доказательством, но что это доказательство не сводится к его ощущениям, а включает также (например) его независящие от объективной реальности мысли. Вот почему выше я написал «субъективные, нефактивные состояния сознания», а не «ощущения». Однако очевидно, что Вилльямсон прав, когда думает, что требование тождества доказательств несовместимо с его собственным излюбленным представлением о природе доказательства, согласно которому наши доказательства состоят из тех пропозиций, которые мы знаем, и лишь из них.

[12] Таким образом, теория Вилльямсона — это «экстернализированная» теория доказательства в том смысле, которое вкладывает в это слово Силинз [2005].

[13] Силинз [2005] настаивает, что обстоятельства могут сложиться и так, что субъект в благоприятных условиях окажется менее разумным, чем субъект в неблагоприятных условиях. Он обоснованно предполагает, что потенциально для такой теории это — более неприятное следствие: «Даже если мы готовы согласиться с выводом, что иногда в благоприятных обстоятельствах человек более рационален, чем в неблагоприятных, то сложнее будет смириться с тем, что иногда в неблагоприятных обстоятельствах он будет более рационален, чем в благоприятных» [p. 390].

[14] Сам Вилльямсон предпочёл бы (i): «Если полученное на основании субъективного восприятия доказательство в случае, когда мы сталкиваемся с иллюзией, состоит из истинных пропозиций, то что это за пропозиции? Очевидным ответом было бы, что это пропозиции, что нам представляется, что дело обстоит определённым образом» [2000: 198].

[15] См., например, [Pollock and Cruz 1999: 61]: «У нас редко есть какие бы то ни было убеждения относительно того, какими нам представляются вещи. Если подумать, то формируемые нами убеждения почти неизбежно — убеждения относительно объективных свойств физических объектов, а не о том, какими вещи нам представляются».

[16] Предвидя эти сомнения, Вилльямсон приложил некоторые усилия, чтобы защитить идею, что в типичных случаях восприятия нам становятся известны пропозиции о том, какими нам кажутся вещи [2000:198-199].

[17] Показательный случай отрицания возможности обеих см. у Айера [1936: 135], согласно которому «…никакая пропозиция даже в принципе не может быть окончательно верифицирована: в лучшем случае её можно счесть в высшей степени вероятной». Но см. предисловие ко второму изданию [Ayer 1946], где высказаны некоторые сомнения на этот счёт.

[18] Ср. понятие «соответствующего действительности доказательства» у Ахинштайна [2001: 25]: «В этом отношении данное понятие играет роль “знака” или “симптома”. Сыпь может быть признаком или симптомом определённой болезни или веским основанием считать, что мы столкнулись со случаем этой болезни, даже если медики абсолютно не подозревают о такой связи и потому, исходя из того, что знают, не имеют никаких оснований верить в то, что столкнулись со случаем этой болезни».

[19] Примером последнего является Коллингвуд [1956: 247]: «В этом случае весь доступный восприятию мир потенциально и в принципе становится для историка возможным доказательством: он становится подлинным доказательством в той мере, в какой может быть таким образом использован, что возможно лишь при условии, если историк обратится к нему, располагая соответствующим историческим знанием. Чем лучше мы знаем историю, тем больше мы можем узнать, рассматривая любое конкретное доказательство; если же мы не знаем истории, то и узнать ничего не сможем. Приращение исторического знания происходит, в основном, когда мы обнаруживаем, как использовать в качестве доказательства то или иное воспринимаемое нами явление, которые историки до сих пор считали для себя бесполезным».

[20] Они также выделяют третье, «сравнительное понятие» подтверждения, которое необходимо для вынесения суждений следующего вида: «H подтверждается E, по меньшей мере, в той же степени, в которой H’ подтверждается E». О сравнительном понятии мы здесь говорить не будем.

[21] Среди этих загадок и парадоксов особого внимания достоин «парадокс воронов» Гемпеля [1945] и «новая проблема индукции» Гудмена [1955].

[22] Первоначальная идея Карнапа была поразительно амбициозной; в значительной мере последующая история вопроса была историей обуздания этих амбиций. Интересно, что мечта Карнапа об индуктивной логике, обладающей, как и дедуктивная логика, чисто формальным характером, была в конечном счёте отвергнута как невоплотимая; вывод, что подтверждение не является чисто формальным действием, стал одним из уроков работы Гудмена [1955].

[23] Дополнением к перечисленным выше работам байесианцев следует отметить книгу Ирмена [1992], представляющую собой критический очерк, с тонким вкусом и симпатией написанный тем, кто называет себя «бывшим байесианцем».

[24] По указанным выше причинам байесианцы обычно придерживаются мнения, что, строго говоря, правильной формулировкой будет «E является доказательством H с учётом базовой теории T». В целях упрощения объяснения наличие этого отношения к базовой теории не оговаривается, но подразумевается ниже.

[25] Возьмём, например, Федеральное правило о доказательствах № 401, определяющее «относимое доказательство» как «доказательство, делающее вероятность существования любого факта, являющегося важным для разрешения дела, большей или меньшей, относительно той, которая была бы без этого доказательства».

[26] Работы Кронца [1992] и Мейхера [1996] являются ответами Ахинштайну. Тот продолжил дискуссию в [1992] и [2001, Глава 4].

[27] В самом деле, логические позитивисты были склонны просто отождествлять «объективные» вопросы с теми, которые поддаются интерсубъективному решению [см., например, Feigl 1953: 11].

[28] Гемпель предполагает, что привлекательность «ограниченного индуктивистского описания» заключается в убеждении, что, если теории сформулированы до сбора данных, определяющих их истинность, то это приведёт к появлению потенциальной пристрастности, которая поставит под сомнение научную объективность исследования [p. 11]. Однако он утверждает, что научная объективность определяется не тем, что в контексте научного открытия доказательства предшествуют теории во времени, но, скорее, приоритетом доказательств перед теорией в контексте обоснования [p. 16]. Об этом см. ниже.

[29] См. в особенности статьи из его сборника [1975].

[30] Тем не менее, даже понимаемая таким образом, идея, будто доказательства предшествуют теории, может завести слишком далеко. Так, как подчёркивал Куайн [1951], у нас могут быть основания отвергнуть кажущееся наблюдение p (скажем, что только что увиденное нами существо — кентавр), если оно слишком резко противоречит нашим базовым теориям, даже если бы в отсутствие этих теорий у нас были бы основания принять то же наблюдение как есть.

[31] Полагаю, что этому в значительной степени способствовало изучение конкретных эпизодов истории науки. В частности, то, что Кун, опираясь на знание исторических фактов, настаивал [1962], что многие величайшие учёные расходились друг с другом во мнениях так, что рациональное примирение их взглядов казалось невозможным, вкупе с определённым нежеланием признавать одного — или обоих — участников таких споров неразумными, естественным образом привело к утверждению всё более либеральных стандартов рациональности. Другим фактором (возможно, не менее, а в некоторых отношениях и более важным) была невозможность непротиворечиво сформулировать некий (должным образом ограниченный) Принцип беспристрастности для приписывания первоначальных вероятностей гипотезам, и последующее угасание интереса к этому проекту. Это привело к росту субъективизма среди тех, кто пытался объяснить понятие подтверждения в терминах теории вероятности, что отражает нынешний статус субъективного байесианства как «ортодоксального».

[32] Прекрасное обсуждение проблемы см. [Earman 1992, в особенности Глава 6].

[33] Хэнсон [1961] и Кун [1962] являются наиболее авторитетными сторонниками тезиса теоретической нагруженности. В наше время её отстаивает Пол Чёрчленд, см. его работы [1979] и [1988].

[34] Интересно, что сам Карнап был готов признать, что это — своего рода отступление от реальной научной практики: «Для философа понятие “доступное наблюдению” имеет очень узкое значение. Оно применимо к таким свойствам, как “синий”, “жёсткий”, “горячий”… Для физика слово это имеет гораздо более широкое значение… В целом, физик говорит о доступном наблюдению в смысле очень широком, если сравнивать с узким значением этого понятия для философа» [1966:225–226].

[35] См., например, обмен репликами между Фодором [1984], [1988] и Чёрчлендом [1988].

[36] Ср. [Fodor 1984:251]: «Тем не менее, совершенно очевидно, что в результате научных наблюдений мы часто сталкиваемся с неожиданными и неудобными фактами, что эксперименты часто проваливаются и часто выглядят провальными, — короче говоря, что то, что наблюдают учёные, не определяется исключительно, или хотя бы в значительной мере, теориями, которых они придерживаются, а ещё менее — надеждами, которые они лелеют».

[37] Об этой стороне мировоззрения Бойля см., в особенности, [Shapin 1994].

[38] «Под влиянием некоторых философов (в особенности, Маха и Рассела) в Der Logischer Aufbau я рассматривал феноменалистский язык как наиболее подходящий для философского анализа знания. Я верил, что задача философии состоит в сведении всякого знания к основанию достоверности. Поскольку наиболее достоверное знание — то, что непосредственно нам дано, тогда как знание материальных вещей является производным и менее достоверным, кажется, что философ должен обратиться к языку, использующему в качестве основания данные чувственного восприятия. Во время венских дискуссий мои убеждения постепенно изменились: я стал отдавать предпочтение физикалистскому языку… во время наших бесед Нейрат, в частности, подталкивал меня к физикалистским взглядам… По моему мнению, одним из наиболее важных преимуществ физикалистского языка является его интерсубъективность, то есть, то, что описанные этим языком события, в принципе, доступны наблюдению всякого, кто этот язык использует» [1963:50-52]. О влиянии Поппера см. [p. 32].

[39] С точки зрения кратко описанной здесь интерпретации, представление о доказательстве, в конечном счёте принятое логическими позитивистами, является прямой противоположностью того, что разделялось (многими) сторонниками традиционной эпистемологии: согласно первым, доказательство, по сути своей, общедоступно, тогда как вторые считали его по сути приватным. Если говорить об альтернативной интерпретации более позднего мнения позитивистов, то общедоступным по сути своей будет не само доказательство, но, скорее, «научное» доказательство, то есть, доказательство, которое вполне можно использовать для обоснования научных заявлений. По-видимому, это допускает, что, в дополнение к научным, существуют также ненаучные доказательства, которым не обязательно иметь характер общедоступных. Однако эта вторая интерпретация неспособна придать достаточный вес взглядам логических позитивистов на отношения между эмпирическими науками и возможными объектами знания. Центральный принцип позитивизма гласит, что всё, являющееся возможным объектом человеческого знания, может быть познано посредством методов эмпирических наук (за единственным исключением априорных и, якобы, чисто формальных дисциплин — логики и математики). Таким образом, в мировоззрении позитивистов не остаётся места для категории «ненаучного» доказательства: любые ограничения, накладываемые на понятие научного доказательства, являются ограничениями самого понятия доказательства. (Сравните приведённые выше слова Рейлтона, который, по-видимому, недвусмысленно допускает существование «интроспективных или субъективно привилегированных» доказательств, в дополнение к тому виду доказательств, которые, как считается, обеспечивают научную объективность.)

[40] «В целом неверно, что утверждения о том, каковы вещи, “основаны” на утверждениях о том, какими вещи выглядят, кажутся, какое производят впечатление, а не наоборот… Я могу, например, сказать: “Колонна громоздкая”, — поскольку она выглядит громоздкой; но в других обстоятельствах я точно так же могу сказать: “Колонна выглядит громоздкой”, — поскольку я только что её возвёл, и я сделал её громоздкой» [1962:116, курсив автора].

[41] См., в особенности, манифест Карнапа «Психология на языке физики» [1932/33].