arrow-downcheckdocdocxfbflowerjpgmailnoarticlesnoresultpdfsearchsoundtwvkxlsxlsxyoutubezipTelegram
Ревизионистская история философии науки по Стиву Фуллеру
Рецензия Ивана Кузина на книгу Стива Фуллера «Кун против Поппера: Борьба за душу науки»
Художник:   Дарья Манина

Англо-американский философ и социолог Стив Фуллер (р. 1959) — наверное, самый провокационный из современных исследователей науки. Наиболее широкой известностью [1.] пользуется его книга 2003 года «Kuhn vs. Popper: The Struggle for the Soul of Science». Она была издана на русском языке только в 2020 году [Фуллер 2020] [2.], но за прошедшие семнадцать лет не утратила своего дестабилизирующего потенциала. Вот некоторые броские тезисы книги: философия науки Карла Поппера может быть использована для защиты креационизма от современных философов науки; современная эпистемология имеет религиозную родословную; концепции глобального потепления, демографического взрыва и эволюционной психологии — современные аналоги астрологии; «ибанская» социология власти из «Зияющих высот» А.А. Зиновьева может быть использована для критики интеллектуалов; Томас Кун — американский аналог Мартина Хайдеггера. Однако наиболее радикальными кажутся не эти спекуляции и провокации, а те нормативные следствия относительно ответственности интеллектуалов (ученых и философов), которые Фуллер извлекает из философии науки, но об этом позже.

Кому может быть интересна и полезна данная книга? Она посвящена двум самым известным образованной публике философам науки, что в сочетании с небольшим объемом предполагает доступное и занимательное введение в философию науки на материале важного кейса, по формату похожее на «Кочергу Витгенштейна» [Эдмондс, Айдиноу 2004]. На самом деле, хотя в занимательности книге «Кун против Поппера» не откажешь, доступной неподготовленному читателю ее назвать нельзя. В предисловии к американскому изданию [Fuller 2005a] [3.] Фуллер указывает, что она действительно была предназначена для введения в дебаты о сущности науки, и этим объясняет скудность ссылок на источники. Однако от отсутствия формальных ссылок страдает, может быть, не столько доказательная база (так как материал этой книги — это скорее не новые или малоизвестные факты, а спекуляции и неожиданные аналогии, которые в любом случае трудно строго доказать), сколько возможность понимать сжатые и образные тезисы автора. В конце книги есть лаконичный словарь основных понятий философии науки в авторской интерпретации, рекомендации по дальнейшему чтению и указатель, но этого аппарата все же будет недостаточно для неопытного читателя. К Фуллеру можно применить характеристику, которую он дает Попперу: его работы носят преимущественно критический характер и потому подразумевают наличие у читателя предварительного знания предмета. Книга Фуллера может быть интересна тем, кто на базовом уровне уже знаком с философией науки и хочет познакомиться с нетрадиционной ее интерпретацией. Фуллер характеризует философию науки как деятельность, производную от научной, состоящую из споров второго порядка — споров не относительно предмета, а относительно норм научной деятельности, однако несколько парадоксальным образом «Кун против Поппера» открывает перспективу на философию науки для тех, кому ближе не естественнонаучная, а социально-политическая и историческая проблематика — это тоже потенциальные читатели книги.

Российское издание книги может быть интересно свежим предисловием, но в целом рекомендовать его, к сожалению, нельзя. Книга написана очень образным и цветистым языком, переводить ее трудно, но переводчик не справился со своей задачей на более базовом уровне: буквально в каждом абзаце есть очевидные ошибки, что не просто затрудняет, но делает невозможным адекватное понимание и без того непростого текста. По этой причине в данной рецензии номера страниц указаны одновременно, через косую черту, для русского и доступного американского издания, а цитаты приведены в собственном переводе. Приведу несколько примеров ошибок. Название второй главы «Kuhn and Popper: A Case of Mistaken Identities» (в ней речь идет о том, что обоих философов принимают за тех, кем они не являются) превратилось в «Кун и Поппер: случай ошибочного сходства» (с. 40/12). Далее, в словаре в конце книги приводится определение социальной эпистемологии: «Normative and empirical inquiry into knowledge as a social activity». В переводе союз «and» почему-то превратился в «или»: «Нормативное или эмпирическое исследование познания как социальной активности» (с. 248/127). Между тем социальная эпистемология является попыткой разрешить противоречие между нормативной философией науки и эмпирической социологией знания и, по замыслу Фуллера, должна быть одновременно нормативной и эмпирической [Fuller 1991]. В следующем предложении той же словарной статьи «closed society» переведено как «замкнутое общество», в то время как на русском языке принято обозначать это понятие Поппера как «закрытое общество». Я не буду утомлять дальнейшим перечислением ошибок. При желании читатель может самостоятельно сверить тексты англоязычного и русскоязычного издания, но в духе пропагандируемой Фуллером «диалектики» «опровержением» перевода В.В. Целищева был бы другой, лучший перевод. Такой перевод существует для трех последних глав. Им почти дословно соответствует статья с характерным для стиля Фуллера завлекающим названием «Этот сезон в Ибанске. Хайдеггер, Кун и интеллектуалы в плену прагматизма», переведенная О.П. Зубец [Фуллер 2004]. Более поздняя, измененная версия того же текста переведена на русский язык в виде раздела «Критика интеллектуалов в эпоху прагматической порабощенности» в «Социологии интеллектуальной жизни» — еще одной книге Фуллера на русском языке [Фуллер 2018, 248–294]. Завершая обсуждение перевода, отмечу, что речь идет о системной проблеме: неудовлетворительное его качество является скорее правилом, чем исключением для работ по философии науки, изданных в постсоветское время.

Основной вопрос книги в первом приближении можно сформулировать так: о чем на самом деле был спор Куна и Поппера? Традиционный ответ в том, что это был спор между, соответственно, представителем дескриптивной и представителем нормативной (прескриптивной) философии науки. Благодаря победе Куна исследователи науки отказались от конструирования идеальных моделей науки и обратились к описанию многообразия научных практик, повернулись от логики к истории и социологии науки. Так возникла область STS (science and technology studies или science, technology and society) [Golinski 2005]. Фуллер же утверждает, во-первых, что любое теоретизирование относительно норм научного исследования предполагает обсуждение устройства общества (как научного сообщества, так и общества в целом), в котором такие нормы могут быть реализованы (с. 191/94). Данный тезис соответствует главной концепции в раннем творчестве Фуллера — концепции социальной эпистемологии (это название первой книги Фуллера и основанного им журнала) [4.]. Во-вторых, в исследованиях науки Куна была нормативная составляющая, но Кун не описывал нормы науки явным образом (этот тезис Фуллер заимствует у Поппера и его учеников). Из этих двух посылок следует, что спор Куна и Поппера был на самом деле спором относительно норм научного исследования и одновременно — спором относительно следующих из них институциональных рамок, норм устройства общества (c. 248/127). Таким образом, основной вопрос книги можно переформулировать следующим образом: о чем был спор Куна и Поппера как социальных эпистемологов? В противостоянии Куна и Поппера Фуллер видит много аспектов: концепция парадигм против фальсификационизма (главы 1–9), закрытое общество против открытого (глава 10), этика убеждения против этики ответственности (глава 10), вера на основе свидетельств против веры на основе решений (глава 11), исследовательский университет против преподавательского (глава 12), левый рационализм против консерватизма (главы 13–17). Фуллер считает, что победа Куна нанесла ущерб интересам науки и общества. Для критики победителей Фуллеру требуется ревизионистская историография, история, написанная с позиции побежденных, так как критике в такой ситуации должны быть подвергнуты сами критерии оценки идей, а они складываются исторически (с. 200–201/99). Книга «Кун против Поппера» и представляет собой, на мой взгляд, такую ревизионистскую историю философии науки (ср.: [Read 2005, 3]).

ПУТЕВОДИТЕЛЬ РАСТЕРЯННЫХ

В книге Фуллера сравнительно немного страниц, но целых 17 глав, что соответствует высокой плотности и крутым поворотам мысли. Проследить основную линию книги — нетривиальная задача, для ее решения я объединю главы в пять блоков.

Кун и Поппер как философы науки
(главы 1–6)

Томас Кун и Карл Поппер лишь однажды спорили публично. Это произошло 13 июля 1965 года в Бедфордском колледже Лондонского университета в рамках международного коллоквиума, вскоре после выхода в 1962 году книги «Структура научных революций» [Кун 2003], сделавшей Куна знаменитым. Коллоквиум организовал ученик Поппера Имре Лакатос. Сделал он это, как утверждает Фуллер, чтобы представить свою методологию как «третий путь», альтернативу крайним подходам Куна и Поппера (с. 32/8). По материалам коллоквиума вышел сборник статей, самая известная из них — это работа Лакатоса «Фальсификация и методология научно-исследовательских программ» [Лакатос 2008].

Фуллер считает, что спор Куна и Поппера фактически не состоялся, называет его non-event. Этой незавершенностью спора оправдывается возвращение к нему в рамках книги. Одна из причин «невстречи» Куна и Поппера — это ошибочная интерпретация их взглядов современниками и потомками: взглядов Поппера — как консервативных, Куна — как радикальных и освободительных. В случае Поппера непонимание отчасти связано с тем, что он был не просто философом науки, а Философом «с большой буквы» (in the grand sense) (с. 45/14). Многие читатели не видят связи между разными частями его философии или видят эту связь неправильно (с. 167/81). Поначалу Поппер стал известен в англоязычном мире благодаря работам, исследующим философские истоки авторитаризма: «Открытое общество и его враги» [Поппер 1992] и «Нищета историцизма» [Поппер 1993]. Поздно переведенная «Логика научного исследования» [Поппер 2005] трактовалась читателями либо как необязательное дополнение к политическим работам, либо как несколько ослабленная версия логического позитивизма (замена принципа верификации принципом фальсификации), в целом — как вчерашнее слово философии науки. Между тем нормы научного исследования и демократическая политика, по Попперу, неразделимы — это разные способы выражения принципа открытого общества: открытость критике и изменению как личный долг и гражданская обязанность (с. 48–53/16–18).

Как гласит легенда, пишет Фуллер в начале третьей главы, хотя Поппер любил публично признаваться в «убийстве» логического позитивизма, на самом деле его совершил Томас Кун, книгой «Структура научных революций» [Кун 2003]. Причем сделал он это не путем опровержения, а за счет игнорирования логической проблематики философии науки (логику Кун рассматривал как всего лишь способ рационализации post hoc) и обращения к реальной научной практике (с точки зрения историка науки). По Куну, большая часть истории науки приходится на периоды нормальной науки, чередующиеся с научными революциями. В период нормальной науки ученые решают головоломки (puzzles) в рамках теорий-парадигм, ориентируясь на принятые образцы научной деятельности, которые Кун тоже называет парадигмами. Во время научных революций происходит смена парадигм — процесс, который не может быть вполне рационализирован и аналогичен переключению гештальта. Фуллер вслед за попперианцами указывает, что, несмотря на все различия, Кун унаследовал от логических позитивистов (в том числе за счет личных контактов с Рудольфом Карнапом и другими) представление о некритическом и конформистском характере научной деятельности. В качестве ключевого элемента этого представления Фуллер выделяет концепцию «оруэлловской» историографии. По Куну, есть история науки историков, которые стремятся к объективности, и история науки ученых, которые переписывают ее после каждой научной революции, чтобы спасать образ науки в глазах общества и обучать студентов. Постоянным переписыванием истории занималось и Министерство правды в «1984» (с. 57–60/21–23). Дуализм двух историй науки Фуллер несколько оскорбительно сравнивает со средневековой теологической концепцией «двойственной истины». Заметим, что возможна и более позитивная его интерпретация: М.А. Розов, например, оправдывал сосуществование истории историков и истории ученых (антикваризма и презентизма) на основе принципа дополнительности Н. Бора [Розов 1994].

В четвертой главе Фуллер обращается к спору ученых-физиков Макса Планка и Эрнста Маха в начале XX века. Планк отстаивал автономию науки, Мах же был за подотчетность целей науки обществу. Этот спор, по мнению Фуллера, продолжили философы Поппер и Кун, перейдя от обсуждения необходимости общественного надзора над наукой к обсуждению необходимости философского надзора над ней. Куновская наивная защита автономии науки (как от социального контекста, так и от нормативной философии) соответствовала американской практике организации науки в эпоху холодной войны, основанной на поощрении самоорганизации ученых и их замыкания в рамках профессиональной деятельности. Тем самым модель Куна косвенно эту практику легитимизировала (c. 65–69/25–28). Поппер же рассматривает элитизм и в науке, и в устройстве общества как проявление иррациональности, следуя в этом, согласно Фуллеру, за Гегелем. Если какая-то группа людей обладает истиной, то это лишь субъективная истина, объективной она становится в виде всеобщего достояния. Другими словами, что универсально истинно, должно еще стать универсально известно как истинное (с. 75–76/31).

5.jpg

В пятой главе Фуллер развивает тезис о Поппере как о диалектике. Этот тезис очевидно провокационный, так как Поппер рассматривал Гегеля и Маркса как врагов открытого общества и специально критиковал диалектику как метод исследования. Позиция Фуллера оправдана, с одной стороны, тем, что он начинает с античного понимания диалектики как постижения истины в ходе спора, и попперовский метод предположений и опровержений действительно хорошо вписывается в эту традицию. Однако затем автор отмечает, что под явным влиянием диалектики был ученик Поппера Лакатос, а это уже диалектика в гегелевском смысле [Kadvany 2001]. А именно, Лакатос утверждал, что к самой критике нужно отнестись критически, иначе она превращается в нигилизм, к этому превращению близок Поппер. Очевидно, Фуллер здесь подразумевает противопоставление Гегелем двух сторон разумного (которые, в свою очередь, противостоят третьему аспекту логического — рассудочному/абстрактному): диалектического в узком смысле (отрицательно-разумного) и спекулятивного (положительно-разумного) [Гегель 1974, 201–213]. В частности, Лакатос показал в «Доказательствах и опровержениях», что в математике фальсифицированные гипотезы не отбрасываются, а модифицируются путем включения лемм, контрпример включается в граничные условия (c. 83/35). Фуллер, по-видимому, подразумевает, что «включение лемм» — это аналог «снятия» (момента положительно-разумного) в гегелевском смысле.

В шестой главе автор удивляется, почему представители социальных наук обращаются за легитимацией своей деятельности к парадигмам Куна, ведь описанные Куном автономия науки и сосредоточенность ученых на решении головоломок возможны в эмпирических науках, по существу, только в физике. В то же самое время попперовский фальсификационизм может быть распространен и на социальные науки. По Попперу, наука распространяется на все общество (концепция пошаговой социальной инженерии), а не изолируется от влияния общества, как у Куна (с. 91–92/40–41). Общий вывод первых шести глав: взгляды Куна и Поппера обычно понимают с точностью до наоборот (Куна трактуют как радикала, а Поппера как консерватора), и связано это с тем, что их взгляды вырывают из контекста.

Соотношение науки, философии науки и истории
науки (главы 7–9)

Почему философы не пользуются уважением ученых? Фуллер отмечает, что существует обратная зависимость между научной и философской значимостью исследователей. Эта тенденция возникает во время расщепления натурфилософии на науки и философию и усиливается при приближении к современности. Другими словами, философы получаются из ученых-неудачников. Хороший пример — логические позитивисты. Физики не приняли диссертацию Карнапа как слишком философскую, и он перешел в чистую философию. Философия науки рассматривается учеными как интеллектуальный десерт, который нужно заслужить (например, Нобелевской премией) и без которого можно обойтись (с. 95–101/43–46) [5.].

Тогда почему философы науки согласились на роль подмастерьев ученых? Несмотря на склонность проигрывать собственно научные споры, современные философы благодаря Куну отказались от критики ученых с точки зрения соответствия их деятельности идеалу (как это делал Поппер) и вернулись к локковской концепции философа как подмастерья ученого (сам Локк, согласно Фуллеру, считал себя подмастерьем Ньютона): занялись прояснением концептуальных оснований науки и их защитой. Говоря языком платоновского «Государства», философы перешли из сословия правителей в сословие стражей. Философия превратилась из метанауки в инфранауку. По Платону, цель чистого исследования — дисциплинирование ума, подготовка политических деятелей к принятию непопулярных решений. Автономизация науки во время холодной войны, наоборот, избавила ученых от ответственности за применение их идей (с.109–112/49–50).

Генеалогия нормативной философии науки такая же, как у морали по Ницше (который в свою очередь переосмыслил гегелевскую диалектику господина и раба): побежденные (философы) вовлекают победителей (ученых) в спор второго порядка, спор относительно норм деятельности. В такой ситуации естественной мишенью для философов оказывается история науки, написанная с позиции современной науки. Такую историографию Фуллер по следам Куна обозначает как оруэлловскую, но обычно ее называют виговской. Это название основано на аналогии с традиционной историографией гражданской войны в Англии XVII века, представляющей победу вигов над тори как прогрессивную и потому неизбежную. В ревизии виговской историографии науки у философов есть ложный союзник — постмодернисты, атакующие любые большие нарративы, глобальные схемы исторического процесса и противопоставляющие им плюрализм исторических описаний с точки зрения субалтернов — угнетенных/подчиненных (здесь Фуллер подразумевает, по-видимому, историографию постколониальную, феминистскую и т.п.). В качестве альтернативы виговской и постмодернистской историографии Фуллер предлагает историографию торийскую: это большой нарратив, рассказанный от лица проигравших представителей элиты и их наследников, история упущенных возможностей и форма самокритики (с. 114–119/53–55).

Фуллер связывает торийскую историографию науки с наследием Поппера: именно ее имеет в виду Лакатос, предлагая известный рецепт: рациональную реконструкцию истории науки следует излагать в основном тексте, а в примечаниях указывать, как неправильно вела себя реальная история в свете ее рациональной реконструкции. На мой взгляд, этот тезис Фуллера совершенно неочевиден, так как виговская историография тоже требует рациональной реконструкции истории по Лакатосу. Более удачна другая попытка автора найти торийских предшественников: собранные Махом возражения против ньютоновской механики способствовали возникновению теории относительности и квантовой механики (c. 120–121/55–56) [6.]. Кроме того, как показывает книга Фуллера, наследники Поппера имеют непосредственное отношение к торийской историографии, но не науки, а философии науки, будучи дважды проигравшими: по отношению к ученым (как, впрочем, любые философы науки) и по отношению к наследникам Куна.

Фуллер специально рассматривает взаимные отношения науки, философии и истории, из-за чего в глаза бросается отсутствие отдельных глав, посвященных социологии и психологии науки. Этому можно найти объяснение в рамках его подхода: любая познавательная деятельность социальна, поэтому социология уже всегда включена в обсуждение науки, философии и истории. Отсутствие же отдельного обсуждения психологии науки связано с тем, что для Фуллера она подчиняется социологии. Свою версию социальной эпистемологии он называет «сильной» и противопоставляет ее «слабой» версии в лице аналитической социальной эпистемологии: последняя оказывается, так сказать, недостаточно социальной, так как предполагает существование персонального знания [Fuller 2016, 1]. Вообще выход обсуждаемой книги на русском языке в серии «Библиотека аналитической философии» — это некоторый скандал, так как фуллеровский проект социальной эпистемологии не только противостоит аналитической социальной эпистемологии (показательно, что в Стэнфордской философской энциклопедии в статье «Социальная эпистемология» [Goldman, O'Connor 2019] Фуллер упоминается лишь мельком, в связи с «деструктивной направленностью» основанного им журнала «Социальная эпистемология»), но аналитическую философию Фуллер рассматривает как способ легитимации и экспликации науки времен холодной войны (c. 233/117), и главное, книга Фуллера никак не соответствует стандартам строгости, принятым у «аналитиков».

Религиозная генеалогия эпистемологии
(главы 10, 11)

По мнению Фуллера, под видом концепции нормальной науки Кун популяризовал предложенный Майклом Полани образ науки как монашеского ордена, призванный защитить автономию науки. Концепция же «предположений и опровержений» Поппера была разработана под влиянием двух «теоретиков религии». Макс Вебер считал, что политика должна стать более научной за счет перехода от этики убеждения к этике ответственности. Согласно Анри Бергсону, в истории религии закрытое общество, стратифицированное на основе доступа к сакральному знанию, и открытое общество, основанное на прямом обращении к Богу, сменяют друг друга (с. 123–126/59–60).

Если расширить контекст рассмотрения и перейти от дебатов Куна и Поппера к эпистемологии в целом, то окажется, что религиозная родословная лежит в основе характерной для современной философии тенденции интерпретировать убеждения как обусловленные свидетельствами, а не решениями. Эпистемология убеждения, основанного на свидетельстве, восходит к блаженному Августину. Он утверждал, что некоторые убеждения являются самоочевидными, так как не могли бы возникнуть без воздействия предмета убеждения на субъект. Затем эту линию продолжил Декарт (с. 135–139/64–66). У представления о том, что убеждения основаны на решениях, тоже религиозная генеалогия: слово «ересь» первоначально означало «выбор». По мнению Фуллера, развитие эпистемологии со времен Августина и Декарта показало, что невозможно переложить ответственность на какой-либо метод, парадигму или концептуальный каркас: в конечном счете убеждения исследователя основаны на его решениях. Этот вывод соответствует позиции Поппера. Куновская эпистемология тоже основана на решениях, но, описывая нормальную науку, Кун ориентировался на извращенное, с точки зрения Фуллера, понимание решения, следуя за когнитивным психологом и военным консультантом Джеромом Брунером. Брунер называл «решениями» быстрые и бессознательные ответы испытуемых на неоднозначные стимулы, что соответствует модели принятия решения во время военных действий, когда требуется быстрый и однозначный ответ, или ответу животного, адаптированного к своей экологической нише (с. 142–144/68–69).

Фуллер любит проводить параллели с религией во всех своих работах, и в контексте предыстории дебатов Куна и Поппера тому можно найти оправдание. Во-первых, при обсуждении социальной эпистемологии нельзя обойти вниманием такую древнюю форму социального взаимодействия и познания, как религия. Во-вторых, Фуллер пишет торийскую историю философии науки, а религия в этой истории является одной из проигравших сторон.

Судьба университета и раскол левого рационализма
(главы 12–14)

В двенадцатой главе Фуллер обращается к еще одному институту, который, на первый взгляд, отсутствует в споре Куна и Поппера: к университету. Однако для Фуллера это отступление закономерно, так как социальную эпистемологию он в значительной степени рассматривает с точки зрения защиты университета как уникального института по производству и распространению знания, определяя университет как место, где знание «производится в качестве общественного блага» [Желтова 2011, 158; Фуллер 2018].

История университета представляет собой борьбу двух традиций. Это традиция «мастеров» (ее представляют Оккам и Поппер), для которых исследование является побочным продуктом обучения студентов и освобождения их духа от материи. И это традиция «докторов» (Фома Аквинский, Кун), рассматривающих обучение как средство распространения результатов исследования. Фуллер дает названия традициям, исходя, очевидно, из истории соответствующих степеней: поначалу степени «мастера» и «доктора» считались эквивалентными, но затем они оказались ассоциированы с разными факультетами: мастерские — с факультетом свободных искусств (философским факультетом), докторские — с факультетами теологии, юриспруденции и медицины. Традиции мастеров и докторов были синтезированы в начале XIX века Вильгельмом Гумбольдтом в концепции университета как единства преподавания и исследования. По Гумбольдту, университет должен готовить активных, способных к самореализации граждан, что приведет к постепенному уменьшению роли государства. Поппер эту идею Гумбольдта и линию средневековых мастеров (к ней же принадлежат логические позитивисты) усвоил через Джона Стюарта Милля. В споре мастеров и докторов победу одерживают доктора, но это пиррова победа. Во время холодной войны повторился тот процесс, который Фриц Рингер описал для Германии конца XIX — начала XX века и назвал мандаринизацией: государство поддерживает университеты, а преподаватели поддерживают государство или хотя бы не критикуют его. «Мандарины» (профессора-государственники) ограничили университет тем, что сейчас вслед за М. Гиббонсом часто называют режимом производства знания 1 (mode 1) — ориентацией на внутридисциплинарные цели — и режимом 2 (mode 2) — ориентацией на внешние заказы. Оба режима политически безопасны и хорошо подходят для естественных, но не гуманитарных наук. Производство знания в гуманитарных науках не такое специализированное, как в режиме 1 (университет — не сумма специалистов), и не такое гибкое и адаптивное, как в режиме 2 (университет — это не его внешние клиенты). В то же время естественным наукам университет по большому счету не нужен, они хорошо развиваются за его пределами (с. 154–163/75–79).

В тринадцатой и четырнадцатой главах Фуллер обращается к спору Карла Поппера и Теодора Адорно (Positivismusstreit) относительно методологии социальных наук и общих эпистемологических вопросов. Адорно фактически рассматривается Фуллером как alter ego Поппера, позволяющее лучше понять взгляды последнего. В 1960-е годы в связи с этим спором и с изменением политической судьбы марксизма левый рационализм (Rationalist Left) раскололся на «критическую теорию» (Адорно и его последователи-марксисты) и «критический рационализм» (Поппер и его последователи-либералы). В результате у автономии университета не осталось единого фронта защитников. Поппера и Адорно объединял, если использовать терминологию Поппера, антиэссенциализм. Они выступали как против психологизма и экономизма, сводящего общество к сумме индивидов, так и против социального холизма, сводящего индивида к сумме его социальных ролей. Оба не принимали разъединение наук и подчинение философии науке (в духе неокантианцев или Куна), оба рассматривали категории как социальных, так и естественных наук как социально сконструированные (исторически контингентные). Оба принимали просвещенческое понимание социальной функции философии: философия как критика здравого смысла. Оба, как и сам Фуллер, отвергали строгое разделение философии и социологии. Однако Адорно считал, что Просвещение получило полное развитие в фашизме и потребительском капитализме, в то время как Поппер считал, что Просвещение еще предстоит реализовать. Оба выступали против авторитаризма, Адорно написал книгу «Авторитарная личность» (1950), хотя потом эту книгу и критиковали как упускающую из вида левый авторитаризм (c. 170–175/83–85). Замечу, что сближение Поппера с Адорно и в целом интерпретация Поппера как «старого веймарского левого» представляет интерес в пику расхожему представлению о Поппере как о чуть ли не главном враге левой идеи.

В современном мире критика самоотчуждена (разъединена): поиск идеологической подоплеки теории по Адорно и планирование экспериментальных проверок теории по Попперу рассматриваются как два противоположных подхода. Однако, с точки зрения Адорно, подход Поппера к критике теорий не противоположный, а лишь более узкий и идеалистический, так как не учитывает роль субъекта (который использует теорию для обретения власти над природой и другими субъектами) (c. 180–181/88–89). Таким образом, сравнение с Поппера с Адорно позволяет Фуллеру показать еще одним способом, как эпистемология Поппера может быть расширена до социальной эпистемологии.

На самом деле Поппер, Адорно и Карл Мангейм (которого Фуллер тоже привлекает для сравнения) боролись с общим врагом — фатализмом, который они видели в теориях друг друга. Фатализм (историцизм, по Попперу) может проявляться в гиперрационализме, пример — самый известный аргумент в пользу научного реализма «чудес не бывает». Согласно этому аргументу, если бы современные научные теории не были хотя бы приблизительно истинны, а входящие в них теоретические термины не указывали бы на реальные объекты, то успех этих теорий был бы чудом. Проблема аргумента «чудес не бывает», по Фуллеру, в том, что он игнорирует возможность контрфактического анализа, ревизионистской истории науки. Фатализм может проявляться и в иррационализме, здесь общим для Поппера и Адорно примером является астрология. По Адорно, современная популярность астрологии возникает вследствие сверхспециализации, вызванной разделением труда: астрология сводит отдаленные области знания и создает ложное единство понимания. Ложное единство понимания, основанное на пропуске опосредующих звеньев, опасно, потому что препятствует решению реальных проблем. В этом смысле современными аналогами астрологии, согласно Фуллеру, оказываются концепция глобального потепления, концепция демографического взрыва и социобиология / эволюционная психология / поведенческая генетика (c. 186–189/91–93).

Поппер и Адорно были предшественниками социальной эпистемологии, однако оба они не принимали участие в реальной политике и планировании, поэтому их критика граничит с нигилизмом. Окончательный раскол левого рационализма происходит с переходом ко второму поколению спорщиков: Гансу Альберту со стороны Поппера и Юргену Хабермасу со стороны Адорно. В результате в 1960-е годы не состоялась новая легитимация университета. По-видимому, Фуллер подразумевает, что такая легитимация требовалась в условиях холодной войны. В настоящее время мы колеблемся между представлением об университете как чистой трансцендентальной идее («идеальная языковая ситуация» Хабермаса) и университете как физическом пространстве, в котором реализуются различные не связанные друг с другом знаниевые деятельности («состояние постмодерна», по Франсуа Лиотару). Самый ясный признак нашего «постакадемического состояния» — разделение исследования и преподавания: исследование сосредотачивается в руках университетской элиты, а преподавание нацелено лишь на обучение профессиональным навыкам. Без общего образования, подразумевающего включение нового знания в образовательные программы, студенты не смогут критически оценивать наступающее будущее (с. 191–193/94–95).

Ответственность интеллектуалов за свои идеи
(главы 15–17)

«Открытое общество и его враги» — одна из основополагающих работ в жанре критики интеллектуалов. От более поздних авторов Поппера отличает то, что он критиковал возможных победителей (нацистов, коммунистов), а не тех, кто уже проиграл. Например, осуждать сегодня Хайдеггера за связь с нацизмом [7.] легче, чем Куна — за участие в холодной войне. Трудно критиковать победителей, а особенно трудно вменять деятелям прошлого негативную ответственность (ответственность за бездействие), ответственность за отказ от критики будущих победителей. Задним числом кажется, что такая критика затормозила бы прогресс. Исторически меняются не только последствия действий, но и критерии оценки этих последствий, поэтому для критики требуется ревизионистская — торийская — историография, контристориография. Когда интеллектуалы указывают на трудности оценки последствий идей, то в случае собственных идей относят это к отрицательным, но не положительным последствиям. Физики с трудом берут ответственность за применение атомного оружия, но легко признают значение работ Ньютона для промышленной революции. Это противоречие соответствует законам ибанской социологии, описанным А.А. Зиновьевым в «Зияющих высотах» и выделенным Джоном Эльстером (c. 194–203/96–100).

Фуллера беспокоит, что главные фигуры аналитической и континентальной философии XX века — Витгенштейн и Хайдеггер — были консерваторами по отношению к социальной практике. Поппер критиковал этот консерватизм под видом индукции, историцизма, эссенциализма и нормальной науки. В том, что эта критика была забыта, Фуллер видит большую заслугу Ричарда Рорти и его книги «Философия и зеркало природы» [Рорти 1997]. Рорти близок к статусу национального американского философа, преемника Дьюи. Рорти утверждает, что не только личность философа, но и его идеи не подлежат моральной оценке. Тексты великих философов сложны и запутаны, у них нет сущности (единственно правильной интерпретации), хотя Поппер и пытался ее найти, критикуя Платона, Гегеля и Маркса. Идеи философа (например, Хайдеггера) нужно оценивать независимо от их происхождения и последствий. Рорти завершает начатый Куном поворот от позитивизма к прагматизму, рассматривая философские тексты как нейтральные инструменты, которые читатель может использовать как заблагорассудится. Однако, отмечает Фуллер, ошибка апелляции к происхождению идеи (genetic fallacy), от которой призывает избавиться Рорти, не была включена Аристотелем в ряд других ошибок мышления. Эта ошибка была описана сравнительно недавно, она иллюстрирует различение контекста открытия и контекста обоснования, проведенное почти одновременно Поппером и логическим позитивистом Гансом Рейхенбахом. По Рейхенбаху, прежде чем обосновывать идею, нужно изучить ее происхождение и произвести ее рациональную реконструкцию таким образом, чтобы не испортить ее восприятие читателем. Вскрыв генеалогию концепции ошибки апелляции к происхождению идеи, Фуллер делает вывод, что корректным является утверждение «Происхождение идеи не обязательно влияет на ее обоснованность», а когда Рорти заменяет его на «Происхождение идеи никогда не влияет на ее обоснованность», он совершает настоящую логическую ошибку — модальную ошибку (с. 204–210/102–105).

Интуитивная привлекательность тезиса Рорти о моральной неподсудности философа и его идей связана с особенностью исторической памяти: отличительные признаки задним числом воспринимаются как сущность предмета. Хайдеггер воспринимается как великий философ, который был нацистом, а не как нацист, который был великим философом. Это ошибка, так как сущность может быть связана не с отличиями, а со сходствами, а также потому что отличия могут быть артефактом способа сравнения. Карл Ясперс, Пауль Тиллих и Жан-Поль Сартр были антифашистами и при этом экзистенциалистами, но поставить сейчас вопрос об их сравнении с Хайдеггером трудно. Экзистенциализм утратил значимость, а Хайдеггер теперь рассматривается как важная переходная фигура от феноменологии к постмодернистским течениям. Легко представить историка из будущего, который скажет, что репутация Хайдеггера и Куна была искусственно раздута, чтобы избежать признания последствий, к которым приводит интеллектуальная жизнь, столь оторванная от обычных человеческих интересов (c. 215–218/107–109).

Так же как исчезновение экзистенциализма сделало Хайдеггера мифической фигурой для постмодернистских течений, включение истории и философии науки в STS превратило Куна в отца-основателя STS. В тень ушли аналоги Куна — Лакатос, Фейерабенд, Тулмин и Хэнсон, также учитывавшие в исследованиях науки историчность, парадигматичность, социальность и несоизмеримость. Недостаточная философская утонченность Куна (разные авторы рассматривают его как наивного представителя релятивизма, кантианства, витгенштейнианства, натурализма, прагматизма) теперь мало кого волнует, так как в современных исследованиях науки философская подготовка рассматривается как всего-навсего суррогат погружения в научные практики. Спор идет лишь о том, как погружаться: при помощи формальной научной подготовки (позиция философов-натуралистов) или при помощи наблюдения за учеными (позиция социологов-конструктивистов) (c. 220–225/111–112).

Кун всю жизнь уклонялся от обсуждения нормативных следствий из своей модели науки, и в этом отношении его поучительно сравнить с Мишелем Фуко, который много времени уделял такому обсуждению (с. 226–228/113–115). Коллеги Куна (Поппер, Фейерабенд, Лакатос, Тулмин) считали необходимым иногда критиковать трансформацию современной им науки, вызванную холодной войной, Кун же никогда не выступал с такой критикой (c. 239–240/121).

Каковы же нормативные следствия из философии науки Куна? Во-первых, диалектически рассуждает Фуллер, представив развитие науки как зависящее от научного сообщества, но не от общества в целом, Кун и его покровитель Джеймс Конант (ректор Гарварда и один из архитекторов научной политики США времен холодной войны) открыли дорогу релятивистскому пониманию науки представителями социальных и гуманитарных наук. Они интерпретируют парадигму (и, соответственно, научность) как то, что признается таковым неким сообществом. По Фуллеру получается, что отказ от социальной составляющей эпистемологии парадоксальным образом приводит к релятивизму. Во-вторых, успех Манхэттенского проекта, в рамках которого деятельность ученых контролировалась минимальным образом (публикации должны были проходить проверку на секретность, и ученые должны были отказаться от критики того, как используются результаты научного исследования), убедил Конанта в том, что наука не будет деформирована военным финансированием. В результате была заложена основа для развития теории игр, теории решений, исследований в области искусственного интеллекта, кибернетики, исследования операций, когнитивистики и, наконец, аналитической философии, которая проясняет и легитимирует эти области. Таким образом, куновская нормальная наука может быть и была интегрирована в военно-промышленный комплекс. В-третьих, подход Куна к истории синкретичен (историки сказали бы «анахронистичен»), он смешивает разные исторические периоды. Как указывали попперианцы, его термины «нормальная наука», «решение головоломок», «будничная работа» (mopping up) описывают науку после Первой мировой, то есть период, который уже не охватывается «Структурой научных революций». Этот синкретизм создает выгодное в контексте холодной войны впечатление, что сверхспециализация всегда была ценой, которую ученые платили за автономию исследования (c.229–238/116–120).

Защитники Хайдеггера говорят, что нацизм был настолько тоталитарным, что деформировал даже такого глубокого мыслителя, как Хайдеггер. Характеризует ли молчание Куна по нормативным вопросам аналогичным образом Америку времен холодной войны? Этим вопросом Фуллер заканчивает последнюю главу книги (c. 241/122).

КРИТИКА И ПЕРСПЕКТИВА

Книга «Кун против Поппера» вызвала неоднозначную реакцию, встречаются и резко негативные рецензии [Read 2005]. Во многом эта реакция является отголоском бурного обсуждения изданной ранее биографии Куна [Fuller 2000]: в 2003 году в двух номерах «Социальной эпистемологии» было опубликовано сорок рецензий на эту биографию, затем Фуллер дал на них обширный ответ [Fuller 2004]. Я выделю шесть недостатков обсуждаемой книги в порядке от более очевидных к более спорным.

Во-первых, работе не хватает доказательств и ссылок. Фуллер претендует на обширную реконструкцию взглядов Поппера и Куна, но и читателю Фуллера приходится заниматься такой реконструкцией применительно к взглядам автора. Данный недостаток можно частично восполнить, обратившись к статье на русском языке, соответствующей трем последним главам книги [Фуллер 2004], а также к списку из раздела книги «Дальнейшее чтение», в особенности к упомянутой биографии Куна и подробному ответу Фуллера на критику этой биографии.

Во-вторых, в книге встречаются фактические ошибки. Например, в первой главе Фуллер утверждает, что ни Кун, ни Поппер «особенно не интересовались друг другом до 1965 года» (c. 31/7–8). Это не совсем так, в XII главе «Структуры научных революций» Кун прямо критикует верификационизм логических позитивистов и фальсификационизм Поппера. Кроме того, Фуллер несколько раз называет венца Поппера продуктом Веймарской республики (c. 174/85, 196/97), что, конечно, неточно: правильнее в таком широком контексте говорить о веймарской культуре. Далее, утверждая, что оригинальность Хайдеггера в целом и «Бытия и времени» в частности преувеличена, Фуллер призывает сравнить эту работу с ключевыми книгами антифашистов Ясперса, Тиллиха и Сартра (с. 216/108), но все эти книги были написаны позже «Бытия и времени» и хотя бы по этой причине могли оказаться под влиянием Хайдеггера. Я не буду рассматривать другие фактические ошибки. В целом их наличие хотя и выглядит странно и порой даже патологично, в большинстве случаев не ставит под сомнение логику автора.

В-третьих, Фуллер допускает односторонние интерпретации, избирательно читает труды своих героев. Скажем, принцип фальсификации Фуллер понимает только как этический: «Любое убеждение может быть научным или нет, в зависимости от того, пытаются ли его фальсифицировать, то есть определить область действия» (c. 48/16). Фальсификационизм понимается Фуллером как готовность искать и признавать свои ошибки (с. 93/41–42). Такая интерпретация возможна [Лакатос 1978], но, как справедливо замечает Кун в ходе дебатов с Поппером [Кун 1997], принцип фальсификации можно понимать и как логический (чтобы считаться научной, теория должна быть сформулирована таким образом, чтобы следствия из нее могли вступить в противоречие с какими-либо мыслимыми предложениями наблюдения). Этическая интерпретация Фуллера облегчает распространение принципа фальсификации на социальные науки и увязывание его с концепцией открытого общества, то есть играет на руку интерпретации Поппера как социального эпистемолога.

Далее, в начале десятой главы Фуллер утверждает, что ни Поппер, ни Кун не рассматривали в качестве цели науки абсолютную истину (с. 123/59). Данное утверждение подчеркивает дерзость автора, раскопавшего «религиозное бессознательное» дебатов Куна и Поппера. Однако в случае Поппера это утверждение может быть верно для его концепции научного прогресса как увеличения глубины и неожиданности решаемых проблем [Поппер 2002, 255], но не для параллельно развиваемой концепции прогресса как приближения к истине, как возрастания правдоподобия [Поппер 2002, 48].

Также Фуллер частично подменяет попперовское понимание различения контекста открытия и контекста обоснования рейхенбаховским (с. 208–211/104–106). На самом деле попперовское описание различения контекста открытия и контекста обоснования в его работах по философии науки близко к тому, что Фуллер называет модальной ошибкой (контекст открытия не имеет значения для контекста обоснования). Однако в «Открытом обществе и его врагах» Поппер неявно пользуется рейхенбаховским подходом, выступает в качестве представителя герменевтики подозрения. Поэтому Фуллер имеет некоторое право приписывать Попперу рейхенбаховское, диалектическое понимание соотношения двух контекстов.

В-четвертых, Фуллер не всегда отличает фактические высказывания своих героев от реконструкции их взглядов. В начале книги Фуллер предупреждает, что будет реконструировать позицию Куна и Поппера в том числе по тем вопросам, по которым они не высказывались. Такой подход возможен, но смешивать факты и реконструкции, тем самым игнорируя контекст открытия (если говорить языком Фуллера), некорректно. Например, в шестой главе Фуллер иллюстрирует разницу подходов Поппера и Куна к проблеме демаркации на примере критики ими «плановой науки» нацистской Германии и СССР. Он пишет, что с точки зрения Куна проблема Т.Д. Лысенко (которого Фуллер называет «министром сельского хозяйства» — в реальности Лысенко занимал высокие должности, но министром не был) в том, что он пытался работать за пределами какой-либо устоявшейся научной парадигмы, с точки зрения Поппера — в нежелании Лысенко признавать ошибки (c. 92–93/41–42). Это утверждение выглядит правдоподобным, однако, насколько мне удалось установить, ни Кун, ни Поппер напрямую не высказывались о Лысенко.

В-пятых, некоторые утверждения Фуллера противоречат друг другу. Один из основных методологических принципов книги состоит в том, что для критики современного состояния науки или философии требуется ревизия их истории, торийская историография. Эта ревизия основана на отрицании ошибки апелляции к происхождению идеи и использовании концепции модальной ошибки. Однако в десятой главе, обсуждая описанную Поппером предысторию концепции открытого общества, Фуллер следующим образом описывает правильную научную политику: сделанные ранее ученым ложные предсказания не должны влиять на восприятие научным сообществом новых его идей. Если такое влияние имеет место, это приводит к коррупции, к тому, что во времена афинской демократии называли «стазис»: ученые начинают ставить личные интересы выше общественных, для них борьба за признание трансформируется в борьбу за существование. Любимый пример Фуллера: современный биолог-креационист не может свободно высказывать свои взгляды, потому что это разрушит его карьеру [8.] (c. 127–130/60–62). Кажется, при обсуждении научной политики Фуллер сам впадает в модальную ошибку.

Если предыдущие замечания относились к решению основной проблемы книги, то последнее, шестое, касается ее постановки: какое значение спор Куна и Поппера имеет в контексте социальной эпистемологии? Или: каким образом критика современных исследований науки может опереться на историю философии науки? Такая постановка проблемы, исходящая из социальности и историчности науки, казалось бы, предполагает локальность производства знания, его ограниченность доступными вещественными и дискурсивными ресурсами [9.]. Однако на самом деле первое, что бросается в глаза при чтении книги, это далекие аналогии и неожиданные сближения. Подобные аналогии в той или иной степени основаны на представлениях о «дальнодействии» великих людей или о саморазвитии великих идей [Куприянов 2008, 441]. Однако философии in the grand sense, которой можно было бы оправдать спекуляции Фуллера, мы тоже у него не находим. Да, Фуллер в нехарактерной для философии науки манере привлекает идеи Платона, Локка и множества континентальных философов (Ницше, Мангейма, Лукача, Хайдеггера, Адорно, Фуко и, особенно часто, Гегеля), но это количество не переходит в качество [10.]. Подход Фуллера к интеллектуальной истории уязвим для критики по аналогии с критикой астрологии по Адорно: соединяемые им области знания, разъединенные во имя рационального разделения труда, не всегда получается соединить рационально. Если брать шире, Фуллеру не удается разрешить противоречие между нормативностью и историчностью, над которым бились, среди прочих, Поппер, Кун и Лакатос: по-прежнему нет хорошего ответа, на чем могут быть основаны научные и социальные нормы, если они изменяются исторически.

Несмотря на указанные недостатки, книга Фуллера может заинтересовать любителя (не одной яркой мыслью, так другой) и заставить задуматься профессионала. Например, проект социальной эпистемологии обращает на себя внимание своей амбициозностью. Фуллер не первый, кто пытается найти средний путь между нормативным (философским) и дескриптивным (социологическим) подходом к изучению науки. Но в отличие, например, от версии Лакатоса, ответ Фуллера является скорее вызовом, чем компромиссом. Методологию исследовательских программ Лакатоса философы (такие как Фейерабенд) сочли недостаточно нормативной (конкурирующие исследовательские программы можно сравнивать лишь задним числом), а историки (Кун) и социологи (Дэвид Блур) — недостаточно дескриптивной (нельзя историю науки, не соответствующую нормам, прятать в примечаниях). Фуллер же пытается не только описать взаимодействие дескриптивного и нормативного подхода (практики и разума, если использовать терминологию Фейерабенда), но и расширить область нормативности с научного исследования на организацию науки и общества.

Другое перспективное и, наверное, самое спорное направление исследований — проблема надзора над наукой. Фуллер известен резкой критикой института научной экспертизы как проявления элитарности (с. 27–28/3) [Fuller 2016, 3–6]. В книге Фуллер, по-видимому, колеблется между двумя возможными противовесами экспертизе: общественным надзором над наукой (который отстаивали Мах и Фейерабенд) и философским надзором (который олицетворяет Поппер). Перспективность этого направления связана, может быть, не с философским надзором (который может так и не выйти из упадка), а с надзором общественным, роль которого возросла благодаря Интернету: теперь каждый может выбирать между разными экспертными мнениями. Ныне моральным долгом всех людей является решать для себя, во что они верят и как это включить в свою жизнь. Эту ситуацию в науке Фуллер в более поздних работах сравнивает с утратой Римско-католической церковью монополии на знание в результате реформации и называет protscience (протестантской наукой) [Желтова 2011, 154–157].

Фуллер часто начинает главу с характеристики обсуждаемого явления как поразительного (глава 7), абсурдного (глава 10), беспокоящего (глава 16), обескураживающего (глава 17). Эти эпитеты хорошо характеризуют восприятие его книги в контексте философии науки. Для меня самыми беспокоящими являются тезисы Фуллера об ответственности интеллектуалов за свои идеи и о деградации университета в случае разрыва между исследованием и преподаванием или в случае уменьшения роли гуманитарных наук. Приведу свежий пример. В ходе реорганизации Факультета гуманитарных наук НИУ ВШЭ в этом году были уволены несколько популярных преподавателей философии, официально — за недостаточную публикационную активность, согласно слухам — за излишнюю политическую и гражданскую активность [Васильева, Тяжлов 2020]. В рамках фуллеровского противопоставления традиции мастеров и традиции докторов такое сочетание преподавательской миссии и гражданской позиции выглядит не случайным, а закономерным, а сам процесс «очищения» Вышки — не локальным российским явлением, а примером мандаринизации университета. Интеллектуалы несут ответственность за происходящее с университетами, устранившиеся от критики интеллектуалы — несут негативную ответственность.

Может быть, самая интересная идея книги с точки зрения собственно философии науки — это концепция торийской историографии, большого нарратива от лица «лишенных наследства» представителей элиты. Эту концепцию можно рассматривать как попытку ребрендинга двух несколько дискредитированных подходов: в историографии философии — гегелевского понимания истории философии как философии, в историографии науки — изучения прошлого с точки зрения настоящего (презентизм). Этот ребрендинг связан с уходом от несущего отрицательные коннотации термина «ревизионизм» (марксистский ревизионизм, ревизионизм Холокоста) и на противопоставлении с виговской историографией, которая в историографии науки рассматривается как самая дискредитированная форма презентизма. Содержательно торийская историография интересна тем, что выявление исторически упущенных возможностей требует взгляда на историю науки или историю философии науки «со стороны». Этот взгляд может обеспечиваться за счет более глубокого, чем принято среди историков и философов науки, погружения в современную науку (не только мейнстримную) или в Философию «с большой буквы». Расширенный арсенал методологических средств потенциально позволяет достигнуть баланса между актуальностью для ученых и философов и корректностью с точки зрения историков. Среди современных торийских историков науки отмечу Г.Ю. Любарского [Любарский 2015] и Хасока Чанга [Chang 2012]. Торийскую историю философии науки попытался написать Стив Фуллер, но количество вопросов, которое вызывает его работа, делает ее скорее образцом истории ревизионистской.


Рассылка статей
Не пропускайте свежие обновления
Социальные сети
Вступайте в наши группы
YOUTUBE ×