arrow-downcheckdocdocxfbflowerjpgmailnoarticlesnoresultpdfsearchsoundtwvkxlsxlsxyoutubezipTelegram
Об Аристотеле, куликах и болотах
Рецензия Артёма Юнусова на книгу А.М. Леруа «Лагуна: как Аристотель придумал науку»
Художник:   Иван Фомин

Эта статья представляет собой развернутую рецензию на книгу Армана Мари Леруа «Лагуна: как Аристотель придумал науку», вышедшую в русском переводе в 2019 году. «Лагуна» представляет собой книгу профессионального современного биолога о главном биологе древности — и с этой уникальной для современной аристотелистики перспективой связаны как ее неисчислимые достоинства, так и не менее многочисленные недостатки; указанию на те и другие по больше части и посвящена настоящая рецензия. Леруа превосходно показывает читателю Аристотеля-биолога, но при этом все прочие ипостаси Аристотеля (метафизик, логик, этик и пр.) оказываются в его изложении существенно искажены. В конце рецензии я также довольно подробно останавливаюсь на проблемах русского перевода и издания книги.

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод
А.С. Пушкин, эпиграмма

«Лагуна» Армана Мари Леруа [1.] — это книга в высшей степени интересная прежде всего своим жанром. Это не высоколобая монография аристотелеведа, адресованная другим аристотелеведам. Но это и не простое популярное введение в философию Аристотеля, в котором профессиональный аристотелист рассчитывает дать любопытствующей публике базовое-в-общих-чертах представление о мысли Стагирита. Это книга некоего «среднего» жанра: с одной стороны, неглупое введение в Аристотеля, с другой — это введение обильно дополнено личными изысканиями и тезисами автора. Я полагаю, что именно таких книг нам — и на русском языке более, чем на других, — особенно не хватает, и поэтому заранее настроен чрезвычайно доброжелательно к любым попыткам в этой области.

Жанр книги связан в первую очередь с особенностями фигуры автора. Леруа по образованию и роду деятельности не антиковед, а натуралист — профессиональный биолог, профессор Имперского колледжа Лондона, специалист по нематодам. И вместе с тем он человек большого обаяния, обширных интересов и занимательной судьбы: голландский подданный, родившийся в Новой Зеландии, проведший юность в Южной Африке, получивший образование в Канаде и США и работающий в Великобритании, он — популяризатор биологии, периодически появляющийся на волнах британских Channel 4 и BBC4 с документальными или полудокументальными проектами, а также страстный путешественник и любитель Греции, до некоторых пор прежде всего современной, но — после описываемой им самим в начале «Лагуны» встрече с «Историей животных» Аристотеля в старой книжной лавке Афин — еще и древней. Будучи биологом, он был восхищен аристотелевской биологией, о которой до того не имел почти никакого представления — из этого восхищения родственным умом и родилась «Лагуна».

Первое подозрение в отношении взявшегося писать об Аристотеле автора, который не только не профессиональный аристотелист, но даже не историк философии или на худой конец хотя бы философ, всегда будет заключаться в неподготовленности и склонности к самоуверенной отсебятине, столь часто преследующей тех, кто, будучи специалистом в одной области, приступает к работе в другой. И хотя, как мы увидим ниже, на «Лагуне» лежит отпечаток определенной профессиональной деформации, в целом следует признать, что Леруа подошел к работе над своей книгой очень добросовестно и ответственно. Он начитал впечатляющее количество хорошей и современной литературы по Аристотелю — куда большее, чем можно было бы по умолчанию ожидать от человека из другой области и других занятий — и большую ее часть очень достойно осмыслил. Библиографическая часть исследования выполнена, я бы даже сказал, совершенно блестяще для человека, для которого эта книга — скорее любительский passion project, чем предмет профессиональной заботы.

Старательность и прилежность не уберегли Леруа от некоторых промахов. Однако все промахи «Лагуны» являются обратной стороной ее достоинств, поэтому начать стоит именно с последних.

БИОЛОГ БИОЛОГА

Основная ценность книги Леруа состоит именно в том, что она написана профессиональным практикующим биологом. Подобного взгляда на Аристотеля аристотелистика не видела уже около века — со времен Д’Арси Томпсона, переводчика «Истории животных» в полном оксфордском собрании трудов Аристотеля (со случайного знакомства с этим изданием Леруа в афинском букинисте и начинается «Лагуна»). Профессионально пишущие о биологии Аристотеля исследователи (а эта область аристотелистики в последние 40 лет переживает расцвет) — это пусть и имеющие хорошее биологическое образование, но все же антиковеды, что, хотя и делает их более аккуратными и внимательными к одним сторонам наследия Аристотеля, может совершенно скрыть для них другие; как совершенно верно выражается сам Леруа, «ученый способен заметить детали, который работающий с античными источниками историк мог бы упустить» (с. 331). Перспектива, которую дает заинтересованный взгляд биолога на Аристотеля, оказывается чрезвычайно интересной как для профессиональных аристотелеведов, так и для менее искушенного читателя.

Главы, углубляющиеся в подробности биологической работы Аристотеля и оценивающие ее с точки зрения современного натуралиста (например, 4-я, 8-я, 10-я), прекрасны и даже бесценны. Особенно хотелось бы отметить 14-ю главу, кратко пересказывающую влияние Аристотеля на последующую европейскую биологическую традицию — от Альберта Великого и до наших дней: мне неизвестны никакие другие источники, в которых можно было бы найти подобный обзор, не только чрезвычайно увлекательный для широкого читателя, но и ценный для специально занимающегося исследованиями Аристотеля.

Aristo.jpg

Особенно интересным оказывается, что по поводу части биологических утверждений Аристотеля у современного биологического знания нет ответов — истинны они или ложны. Правда ли, что морские губки сокращаются, если попытаться их оторвать от поверхности, на которой они закрепились? Биологи много и долго смеялись над идеей, что губки могут произвольно двигаться, но в последнее время накапливаются сведения, что губки некоторых родов способны, по крайней мере, сокращаться при прикосновении (совершенно неясно как — у них нет нервно-мышечной системы); утверждение о способности губок сопротивляться отрыву было бы интересно, замечает Леруа, экспериментально проверить (с. 344–345). Или вот еще: правда ли, что если у птенца ласточки вырвать глаз, то он вырастет снова? Звучит неправдоподобно, но Леруа отмечает, что у цыплят могут регенерировать удаленные сетчатка и хрусталик, а птенцы ласточки вылупляются менее развитыми, чем цыплята, и, возможно, с регенерацией у них дела обстоят еще лучше — впрочем, экспериментально это, насколько можно судить, опять же никто (со времен Аристотеля?) не проверял (с. 322). Правда ли, что самец македонского сома охраняет отложенную самкой икру и мальков до 50 дней? Опрошенные Леруа эксперты не знают (с. 94). И так далее. Аристотель часто оказывался прав вопреки господствующим биологическим воззрениям эпохи в прошлом (например, корректно установив тот факт, что киты и дельфины — млекопитающие или что одно из щупалец осьминогов служит для оплодотворения самок); возможно, ему еще предстоит оказаться в подобных ситуациях правым в будущем.

Другая совершенно изумительная и драгоценная черта книги — Леруа периодически сравнивает знания Аристотеля со знаниями современных простых греческих рыбаков, пастухов и охотников, занимающихся промыслом точно в тех местах, где Аристотель собирал материал для своей естественной истории две с половиной тысячи лет назад: ясно, что значительная часть этого материала была получена им именно из уст представителей этих профессий. Леруа лично опрашивает их в своих путешествиях: знают ли они, что мальков в выводковой сумке выращивает самец морской иглы, а не самка ((с. 330), ни Аристотель, ни рыбаки не знают)? Правда ли, что пастухи специально выбирают одного барана в стаде, кастрируют его, навешивают на него колокольчик и учат отзываться на кличку, чтобы сделать его вожаком (правда; на Лесбосе так пасут овец до сих пор (с. 261))? Что думают рыбаки о причудливой теории самозарождения низших животных (удивительно, но убеждение в самозарождении частично живо в Греции до сих пор: информант Леруа, профессиональный рыбак, утверждал, что ученые до сих пор не знают, откуда берутся угри, и что на самом деле они растут в иле (с. 293))? Считают ли крестьяне, как Аристотель, что цвет шерсти овец зависит от того, какую воду они пьют (нет, пастухов удивила сама постановка вопроса (с. 267))?

Перечислять все эти многочисленные достоинства «Лагуны», берущие начала в биологическом бэкграунде ее автора, можно долго, но занятие это достаточно неблагодарное: лучше оставить их для ознакомления самому читателю.

ПРЕОДОЛЕНИЕ МЕТАФИЗИКИ ПУТЕМ ЕЕ УМОЛЧАНИЯ

Итак, все основные достоинства книги Леруа проистекают из того, что она написана биологом, и того, что она написана современным биологом. Но ровно с этими же обстоятельствами связаны и ее основные недостатки.

Будучи сам биологом, Леруа склонен рассматривать Аристотеля также прежде всего как биолога. В этом не было бы проблемы, если бы Леруа отдавал себе и читателю отчет в ограниченности своего взгляда и не представлял его как взгляд на Аристотеля целиком. Но, к сожалению, Леруа, кажется, пребывает в уверенности, что его взгляд на Аристотеля — не одна перспектива среди прочих, но тот самый угол зрения, под которым перед нами предстает единственный подлинный Аристотель. Леруа смотрит на Аристотеля только как на биолога и склонен видеть в нем только биолога — максимум ученого-естественника в целом. Важность биологии среди прочих областей исследования Аристотеля неизменно подчеркивается, и иногда это доходит до очевидных нелепостей: так, однажды Леруа говорит, что целостность и связность аристотелевской системы обусловлены именно его биологией; что ей он отдает первое место в своей системе наук и что все остальные дисциплины у него несут на себе ее отпечаток (с. 447). Иногда это стремление к выпячиванию биологии приводит к совсем странным ошибкам: так, Леруа говорит, что «О возникновении животных» — самый объемный труд (the longest book) Аристотеля после «Истории животных» ((с. 231), это не так: «Метафизика», «Физика», «Политика», «Никомахова этика» и «Топика» длиннее).

С другой стороны, все, что не вписывается в очерченную Леруа рамку Аристотеля-биолога, опускается и умалчивается. Не слишком знакомый с античной философией читатель вряд ли обратит на это внимание, но глаз более искушенного в мысли Аристотеля человека видит это очень хорошо. Теория доказательства «Второй аналитики» представляется как проект для чисто естественнонаучных нужд (прежде всего, разумеется, биологических) — хотя для Аристотеля это универсальный способ получения знания в любой области. Материю Леруа понимает исключительно как материальный субстрат в современном смысле — т.е. как вещество, из которого составлены физические, «видимые» объекты (с. 119) [2.], тогда как у Аристотеля понятие материи всецело функционально, и он готов говорить о материи понятий, высших функций души или математических объектов. Жизненную пневму как нечто виталистическое, а значит, плохо совместимое со здравой биологией, Леруа пытается из системы Аристотеля максимально исключить (с. 558). Обсуждая метод исследования Аристотеля, начинающийся со сбора φαινόμενα, «свидетельств», Леруа утверждает, что «каким бы ни был источник знаний [на самом деле у Леруа в оригинале «данных» (data), что куда точнее передает Аристотеля — А.Ю.], они, как правило, состоят из множества наблюдений за разнообразными классами предметов» (с. 60); это явная попытка изобразить Аристотеля большим эмпириком, чем он является на самом деле: для Аристотеля в качестве свидетельств равно годятся как данные, которые имеют эмпирический характер, так и данные, которые его не имеют: распространенные мнения людей, утверждения философов, правдоподобные мысли; эмпирические сведения — только один из видов данных среди прочих. При описании работы четырех причин в аристотелевской политической мысли Леруа заявляет: «все это звучит очень биологически» (с. 401) и «“Политика” Аристотеля — это государствоведение в изложении биолога» (с. 402). Но biology is in the eye of the biologist; ничуть не менее точно было бы сказать, что политическая мысль Аристотеля звучит очень метафизически или этически. Однако Леруа то ли слишком плохо знаком с системой Аристотеля за пределами интересующей его области, то ли просто не желает впускать в свое представление об Аристотеле позорную, по его мнению, метафизику.

ПЛАТОН МНЕ НЕДРУГ

Вообще, все метафизическое, все этическое, все философское Леруа упорно и последовательно оставляет за кадром. К философии как таковой он испытывает плохо скрываемую неприязнь. Эта неприязнь периодически вырывается наружу, когда он начинает говорить о Платоне. Он для него — средоточие всего самого враждебного и отвратительного естественнонаучной рациональности. Неприязнь Леруа к Платону выглядит почти комически: он обвиняет его во всех уместных и неуместных в контексте обсуждения грехах — умозрительности (с. 42), спекулятивности, несерьезности (с. 43–44), эмпирическом квиетизме (с. 58), антисциентизме (с. 112, 117), тоталитарности (с. 117), морализаторстве (с. 114, 199, 376) [3.], замалчивании позиций оппонентов (с. 105), игнорировании собственных здравых предписаний (с.140), евгенических фантазиях (с. 268) [4.], религиозной предвзятости (с. 42, 389) и мистицизме (с. 62), однажды даже в «разрастающейся мании» (с. 140). Любая формулировка Леруа, связанная с Платоном, нацелена на то, чтобы его уязвить и выставить в худшем свете: например, современный читатель, очевидно, должен ужаснуться (с. 406–407) «безумным законам» (mad laws) Платона об «обобществлении женщин» (that women should be shared communally) — хотя, строго говоря, у Платона обобществление женщин будет в точно той же мере обобществлением мужчин; речь просто об отмене институтов брака, семьи и моногамного сожительства. Сформулируй Леруа это так [5.] — и некоторые из его просвещенных читателей могли бы, пожалуй, найти такие законы даже привлекательными.

Неудивительно, что Аристотеля Леруа рисует полной противоположностью Платона, пытаясь максимально дистанцировать от последнего. Это желание наталкивается на ту естественную трудность, что Платон, будучи учителем Аристотеля, ощутимо повлиял на него и платоновский след в философии Аристотеля весьма значителен. Леруа не может отрицать исторического факта обучения Аристотеля у Платона, но он прикладывает все усилия для того, чтобы, даже упоминая этот факт, как можно сильнее приуменьшить его значимость. В первый же раз, когда он вынужден упомянуть, что Аристотель был учеником Платона, Леруа замечает, что он «вопреки всему» не стал копией учителя, но стал прекрасным исследователем (с. 44). Для Леруа нет ничего хуже мысли о платонизме Аристотеля: «Поклонники Платона (они все еще существуют) склонны видеть в Аристотеле эпигона своего учителя. И этого можно достичь лишь упорным нежеланием замечать, как именно Аристотель трансформировал идеи Платона. Будучи студентом, Дарвин с удовольствием прочитал “Естественную теологию” Пейли и, может быть, именно оттуда взял ощущение замысла, замечаемого в живых существах. Однако никто не называет Дарвина последователем Пейли. Называть Аристотеля платоником примерно так же нелепо» (с. 123). Аристотель не просто не испытывает тлетворного влияния Платона, но является строго антиплатоническим мыслителем: так, с точки зрения Леруа, «все люди от природы стремятся к знанию», открывающее «Метафизику» Аристотеля, а также следующая за этим апелляция к нашей любви к чувственному восприятию — это ни много ни мало объявление войны идеализму Академии (причем, это «совершенно ясно», plain (с. 58)). Аристотель — разрушитель философии Платона, он «ассимилировал, присвоил и затем уничтожил» труд жизни своего учителя (с. 439).

На этом фоне неудивительны также горячие симпатии Леруа к работам Вернера Йегера, в которых тот пытался реконструировать эволюцию взглядов Аристотеля от ортодоксального платонизма через критику взглядов учителя к крайнему эмпиризму. Труды Йегера владели умами аристотелистов с 20-х и до начала 60-х годов XX века. Леруа с сожалением замечает, что нынче они вышли из моды: «В глазах этих людей [т.е. современных аристотелистов — А.Ю.] признание того, что древнегреческий философ в течение жизни мог менять мнение или что он в разное время вкладывал разный смысл в те или иные термины, почему-то равносильно признанию собственного поражения» (с. 443). Сам Леруа горячо симпатизирует Йегеру: объяснения последнего кажутся ему необходимыми, чтобы перекрыть зазор между презренной философией Платона и естественной наукой, до которой дорос Аристотель (там же).

Все это, кажется, больше говорит о Леруа, чем об Аристотеле или его современных исследователях. Клубок подлогов и предубеждений туг, так что придется распутывать его постепенно.

Для начала, конечно, упреки «Лагуны» современным аристотелистам летят в соломенные чучела. Леруа ничтоже сумняшеся придумывает исследователям, придерживающимся несимпатичных ему взглядов, постыдную мотивацию в пользу этих взглядов, после чего ему, разумеется, не составляет никакого труда едко обсмеять порок, который он сам же и выдумал. Экстернализм в интеллектуальной истории (т.е. объяснение идей мыслителей не внутренней логикой мысли, а внешними обстоятельствами их жизни, окружения, общества и пр.), который самому Леруа так не нравится и который он твердо решает поменять в своем подходе на старомодный интернализм, немедленно — но, разумеется, без привлечения к тому внимания — оказывается восстановлен в правах, как только он оказывается удобен и выгоден: оппозиция современных аристотелистов Йегеру — это, конечно, мода, неосознанная реакция на долго царившее господство его «блестящих и отчасти сумасбродных» теорий, а также страх расписаться в собственном интеллектуальном бессилии. Это, конечно, проще, чем разбираться в том, почему к теориям Йегера давно относятся холодно. А относятся к ним холодно потому, что они в методологическом смысле весьма слабы.

Дело не в том, что аристотелисты не готовы признать, что Аристотель менял свои взгляды и содержание понятий, и постановили своей догмой, что такого никогда не случалось. Большая часть признает, что вероятность того или иного интеллектуального развития Аристотеля, той или иной смены им своих взглядов и теорий весьма вероятна; более того, чрезвычайно маловероятно, что взгляды и теории Аристотеля на протяжении его жизни никак не менялись. Проблема — вернее проблемы, ибо их, как минимум, две — в другом.

Во-первых, у нас нет никаких надежных способов установить, как именно они менялись — в какое время, в какой последовательности и по каким причинам. Имеющиеся у нас источники лишены каких-либо надежных указаний на этот счет: мы не знаем, когда именно и в каком порядке были написаны дошедшие до нас трактаты Аристотеля; имеем ли мы дело с корпусом произведений, созданным в относительно небольшой промежуток времени (например, во второй афинский период), или с трудами, создававшимися на протяжении всей жизни; было ли каждое конкретное произведение — или даже каждая конкретная глава! — написано относительно единовременно или дополнялось и редактировалось на протяжении всей жизни Аристотеля (и, возможно, даже после его смерти) и т.д. По этим, а также многочисленным иным причинам историю эволюции Аристотеля можно рассказать, как Йегер — от платонизма через критику учений Платона к эмпиризму, — а можно как Дюринг или Оуэн — от эмпиризма и критики Платона к постепенному признанию правоты учителя и имплицитному платонизму [Düring 1966, Owen 1966] [6.]. В обоих случаях с точки зрения реальной весомости доводов и убедительности оснований это будут just so stories: захватывающие, но недостоверные. А ведь ничто не гарантирует, что интеллектуальное движение Аристотеля не могло быть осцилирующим между платонизмом и эмпиризмом или вообще лишенным общего вектора (например, в одно и то же время он менял в соответствии с доступными ему свидетельствами и аргументами свои позиции в рамках разных областей исследования различным образом: в психологии — с антиплатонической на более платоническую; в метафизике — наоборот).

Во-вторых, скорая ссылка на эволюцию взглядов в некоторой степени всегда представляет собой методологическое жульничество и поэтому оправданно считается последним прибежищем исследователя. Обычно у нас есть искушение обращаться к тезису об эволюции взглядов, когда кажется, что в одном месте Аристотель говорит А, а в другом — не-А, т.е. когда он сам себе, по-видимому, противоречит. Но обратите внимание, что такое объяснение является слишком универсальным: если мы готовы прибегать к нему каждый раз, когда мы встречаемся с интерпретационной проблемой в тексте (т.е. когда нам кажется, что позиция Аристотеля по какому-то вопросу в этом месте отличается от его позиции по этому же вопросу в другом месте), то это объяснение просто съедает все прочие и делает ненужной любую другую интерпретационную работу: едва столкнувшись с трудностью в тексте, мы просто объявляем — а, так это просто интеллектуальная эволюция (это особенно удобно, учитывая, что насчет подробностей и направленности этой эволюции у нас, как я уже говорил, нет никаких твердых данных). Объяснение, одинаково объясняющее все, разумеется, в действительности не объясняет ничего (ср.: «на все воля Божья»). Поэтому, чтобы эволюционные объяснения были осмыслены, область объяснений через апелляцию к ним необходимо сузить. Самый, видимо, разумный способ это сделать — считать, что такая апелляция возможна исключительно в последнюю очередь, когда любые другие усилия по интерпретации текста способом, показывающим, что противоречие в нем только кажущееся, были приложены и не привели к убедительному результату (но и здесь нам придется выбирать как минимум между апелляцией к эволюции и утверждением о том, что Аристотель действительно, сам того не замечая, непоследователен и противоречит себе самому). Именно поэтому столь досаждающие Леруа «исследователи, умеющие показать, что якобы неразрешимые противоречия в аристотелевских текстах вполне разрешимы» (с. 443), сегодня встречаются чаще, чем йегерианцы — это просто эффект методологической чистоплотности и исследовательской аккуратности (впрочем, Леруа и сам об этом знает — см. (с. 446–447)) [7.].

Именно трезвая исследовательская осторожность и лежащее в основании профессионального этоса антиковеда желание отделить то, для уверенности в чем наши источники дают достаточно оснований, от того, что, учитывая имеющиеся свидетельства, является в лучшем случае малодостоверной гипотезой, являются причиной того, что красочные сюжеты как Йегера, так и его противников сегодня не в ходу. Леруа же либо, как это ему вообще свойственно, элементарно не понимает специфики той исследовательской области, в которую он так смело вторгается со своим молниеносным диагнозом, либо просто игнорирует добросовестное исследование в пользу заранее некритически принятой теории.

Я полагаю, что и то и другое, но последнее в большей степени. Йегер нравится Леруа не потому, что он убедительнее своих оппонентов, а потому, что его теория хорошо встраивается в заранее принятую Леруа позицию, согласно которой все платоническое — гнусно и интеллектуально бессмысленно, а Аристотеля надо как можно настойчивее диссоциировать от Платона. Платон — это пустая игра словами, спекуляции, лепет философии, тогда как Аристотель со всех сторон серьезен, делен и разумен, он — рождение науки.

Представление Леруа об антиплатонизме Аристотеля столь же пристрастно, сколь и необоснованно. Когда же Леруа все же пытается его обосновать, неточности в его изложении вполне очевидны. Так, он говорит, что «Аристотель пришел к выводу, что платоновские идеи являются просто поэтическими метафорами. Они отменяют изучение природы» (с. 118). Но это дурной пересказ Аристотеля: метафорой в Met. A.9 991a20–21 (и M.5 1079b24–26) объявляются не сами идеи, а «причастность», т.е. тот способ, которым идеи соотносятся с предметами нашего мира; Аристотель вовсе не отказывается от идей Платона, но лишь оспаривает постулированный платониками способ их существования и связи с единичными предметами (где в русских переводах Аристотеля стоит «форма», там по-гречески мы обычно увидим именно унаследованное от Платона εἶδος). Эта же ошибка видна на стр. 368, где Леруа обсуждает склонность ученых наполнять старые термины новым содержанием и отмечает, что и сам Аристотель к этому склонен: его термины «эйдос» и «псюхэ» совершенно неоплатоновские по своему содержанию. Это вновь не так: в обоих случаях содержательное ядро термина совершенно платоническое (душа — то, что делает живые существа живыми, то, за счет чего они движутся, чувствуют, мыслят; эйдос — то во множестве отдельных похожих предметов, что является для них общим, что не подвержено возникновению и уничтожению, что вечно, неизменно и необходимо, что не ощущается чувствами, но при этом единственное поддается познанию), у Аристотеля по сравнению с Платоном меняется только ответ на исследовательский вопрос о том, что именно обладает этими интуитивно требуемыми свойствами.

THE PAST IS NOW

Нежеланию признавать платонистические черты в мысли Аристотеля соответствует уже упомянутое выше игнорирование метафизических элементов его системы. Эта склонность Леруа стушевывать в Аристотеле в широком смысле спекулятивное в пользу естественнонаучного не очень хороша в принципе; но особенно странной и недобросовестной она выглядит, когда умолчанию подвергаются очевидно метафизические элементы именно естественнонаучной мысли Аристотеля.

Так, Леруа сокрушается (с. 451–452) о том, что после Средних веков Аристотель был незаслуженно забыт и отвергнут (особенно биологами), поскольку он был мишенью для воздвигавших миф о новой научной революции — для сторонников новой науки он был великаном, которого нужно свалить, врагом. Леруа кажется это несправедливым. Я понимаю его симпатии к Аристотелю и разделяю их, но не склонен солидаризироваться с ним в его оценке: Аристотель действительно далек от идеалов новоевропейской науки. Возможно, критика и атака были не всегда полностью справедливыми (во все времена далеко не все критики Аристотеля хорошо знакомы с первоисточником), а иногда были даже просто возмутительно незаслуженными (Леруа приводит отличные примеры из произведений Бэкона и его круга на с. 458–460), но оценка его натурфилософии (частью которой, что ни говори, является его биология) как далекой идеала новоевропейской научной рациональности совершенно верна. Это не отменяет того, что местами он продвинулся на пути к этому идеалу куда дальше других, и, учитывая, что по большей части ему пришлось быть первопроходцем, он заслуживает уважения и даже восхищения. Но эти уважение и восхищение, в свою очередь, не отменяют того, что он среди прочего, например, позволяет себе руководствоваться в своих естественнонаучных объяснениях такими принципами, как красота, благо, совершенство, замысел природы и, что особенно важно, целевая причинность — вещами, которым явно нет места в естественнонаучном знании новоевропейского образца.

Впрочем, Леруа, к моему изумлению, кажется, не согласен с последним: он утверждает, что телеология была восстановлена в правах в современной науке со времен Дарвина (с. 477–80). Слышать это от биолога удивительно; казалось бы, общий консенсус, напротив, в том, что телеология была Дарвином, показавшим, как в природе может возникать кажущаяся целесообразность без реального целеполагания, как раз окончательно повержена. Разгадка тут, видимо, в том, что Леруа не воспринимает разговор о телеологии и целевой причинности у Аристотеля всерьез: он считает телеологией любой разговор о целях вне зависимости от того, насколько реальными и объяснительно фундаментальными сущностями в этом разговоре они оказываются. В таком случае можно, конечно, говорить и о телеологии в дарвиновской биологии: «Когда мы спрашиваем, почему существуют направляемые целями сущности, мы даем дарвиновский ответ: потому что эволюция посредством естественного отбора создала их… Теперь причудливыми выглядят уже насмешки Бэкона в адрес телеологических объяснений» (с. 478–79). Но Леруа как будто не понимает, что телеология Аристотеля (и та телеология, которую критиковал Бэкон и разрушил Дарвин) — это телеология в самом прямом и серьезном смысле; что, говоря о целевых причинах, Аристотель не просто использует удобную конвенцию, для простоты называя «целями» то, полноценное описание чего можно дать исключительно в терминах действующих механистических причин; что природа Аристотеля буквально полна целей и эти цели буквально представляют собой особый тип физических причин, направляющих к себе движение природных объектов своеобразным «притяжением» точно так же, как действующие причины задают движение природных тел толчками.

Подобный подход Леруа к телеологии, кажется, симптоматичен для понимания его взгляда на Аристотеля и античное естествознание в целом. Леруа смотрит на античных мыслителей не просто как на биологов, но как на современных биологов. Для взгляда Леруа характерен отчаянный презентизм, решительное осовременивание древней мысли на наши, нынешние понятийные деньги. Попытка найти далеким от нашей культуры (в том числе интеллектуальной) мыслям и рассуждениям удобные для понимания аналогии на языке знакомых нам реалий (в том числе интеллектуальных) — достойный и полезный прием толкователя и популяризатора, и к Леруа нельзя было бы предъявить никаких претензий, если бы он лишь искал соответствия мысли древних в современных понятиях и теориях для того, чтобы сделать их ярче и яснее. Но он идет дальше и, кажется, считает, что не просто проводит полезные, пусть и не совсем аккуратные аналогии, но прямо-таки обнаруживает вполне точные соответствия современным научным представлениям у Аристотеля и досократиков. Постоянное отождествление аристотелевской «формы» с «информацией» (см. особенно с. 120–121) и в конечном счете с ДНК (с. 478), описание психологии Аристотеля в терминах кибернетики (с. 226–227), вписывание Аристотеля в позднейший спор материалистов и виталистов (с. 203–207) полезны в качестве приблизительных аналогий, но весьма неправдоподобны как буквальные объяснения теорий Аристотеля. Во всех этих случаях модернизировать Аристотеля подобным образом — значит, как и в случае телеологии, не относиться всерьез к тому, о чем он говорит прямо и вполне серьезно.

В чем же, однако, несерьезность? Может показаться, что рассматривать живших 2500 лет назад мыслителей как вполне современных собеседников, напротив, значит в чем-то оказывать им уважение и относится к ним вполне серьезно — уж по крайней мере серьезнее, чем если делать для них постоянную скидку на их интеллектуальную незрелость как для представителей «детства человечества».

Этот взгляд, будучи верен в одном, глубоко ошибочен в другом (это, конечно, очень аристотелевский сентимент). Я, разумеется, всецело за уважительное и серьезное отношение к мысли древних: я не считаю, что они были глупее или интеллектуально ленивее нас. И я не сомневаюсь, что есть области и предметы, в которых результаты их умственного труда не уступают нашим: внимательные и дотошные описания и классификации Аристотеля-натуралиста служат тому отличным примером. Но вместе с тем странно было бы отрицать, что в целом к исследовательской работе они были, пусть без своей особенной вины, но все же готовы хуже нас — будучи лишены значительной части не только имеющихся в нашем распоряжении сведений, но и, что гораздо важнее, технических, теоретических и институциональных инструментов для этой работы. В отсутствие этих сведений и инструментов некоторые линии рассуждения оказывались им совершенно естественным образом недоступны. Изображать их утверждающими те отчетливо современные тезисы, утверждать которые у них, учитывая доступные сведения и инструменты, не было никаких хороших оснований, по-моему, значит, во-первых, изображать их не исследователями, а пророками, узревшими чрез толщу веков без всяких дискурсивных процедур вечносияющую истину, а во-вторых, не отдавать должного тем, может быть, ошибочным, но достаточно хорошо для их времени обоснованным тезисам и теориям, которые они отстаивали на самом деле.

Последняя проблема к тому же имеет свое соответствие в том несправедливом отношении к теориям и рассуждениям наших предшественников, которые модернизировать на современные термины не получается, поскольку они идут вразрез с магистралью сегодняшнего знания, которое также характерно для Леруа. Из раза в раз и из рассуждения в рассуждение складывается ощущение, что Леруа трудно сделать шаг в сторону от себя самого, отстраниться от взгляда биолога начала XXI века и попытаться посмотреть на Аристотеля, не будучи нагруженным багажом своего профессионального здравого смысла. Например, судя по всему, Леруа кажется, что если механицизм в итоге в истории науки победил телеологизм, то соотносительная сила этих позиций должна была быть понятна всякому проницательному исследователю заранее: мысль о том, что в отсутствие теории эволюции или какого-либо другого сильного объяснения для наблюдающихся в природе феноменов целесообразности телеологизм вовсе не являлся такой уж слабой позицией, ему в голову, кажется, не приходит. Равно как и в том, что касается самой теории эволюции, ему, судя по всему, кажется, что если представление о естественном отборе оказалось верным, то его верность можно легко было обнаружить любому достаточно усердному биологу; у него, видимо, совершенно не получается представить себе, что принцип естественного отбора — это трудная и неочевидная идея, и ему кажется, что Аристотель вполне мог до нее дойти (с. 108–111).

Вообще при обсуждении сюжетов, связанных с теорией эволюции оба этих перекоса презентизма — излишняя панегерическая модернизация того, что сегодня оказалось верным и не слишком-то справедливая строгость к тому, чему история вынесла вердикт ошибки — характерным образом сочетаются друг с другом. Леруа представляет теории ионийски ориентированных досократиков, особенно Эмпедокла, куда более сильными, чем они есть на самом деле (якобы у Эмпедокла уже налицо принцип естественного отбора), после чего с горечью замечает, что Аристотель от этих прозрений своих предшественников отказывается. Однако, несмотря на некоторое сходство описанного Эмпедоклом механизма возникновения живых существ — самовозникшие отдельные части тела (руки, ноги, головы и пр.) разных существ (людей, быков и т.д.) соединяются друг с другом, порождая всевозможные комбинации, из которых затем выживают лишь те, что оказались удачными — с естественным отбором, в целом его теория является совершенно фантастической и неправдоподобной, при этом нет никаких оснований считать, как это все время пытается делать Леруа, что описание Эмпедокла иносказательно и что он не имел в виду буквально, что на заре времен по земле ползали отдельные руки и ноги, сцепляясь друг с другом в тела [8.]. Критика Аристотелем подобных теорий, в свою очередь, вполне разумна, если не принимать их за то, чем они не являются.

Еще более яркий пример увязания в профессиональном здравом смысле: на с. 376–380 Леруа обсуждает популярную линию рассуждения: у Аристотеля не было хороших свидетельств эволюции, в частности, ему были неизвестны ископаемые. Он возражает: это неправда, во-первых, греки выкапывали ископаемых рыб и раковины (как мы знаем из множества источников — от Геродота до Ксенофана); во-вторых, на Лесбосе, где Аристотель провел много лет, есть прекрасно сохранившиеся окаменелые хвойные леса; вероятнее, что Аристотель просто проигнорировал эти свидетельства в силу своих теоретических убеждений в этернализме. Это весьма странное рассуждение. Если мы допустим, что Аристотелю известны свидетельства об окаменелых рыбах, раковинах и деревьях, то каким именно образом именно эти свидетельства должны привести его к эволюционизму? Ощущение, что Леруа считает, что любое ископаемое по какой-то причине (по какой?) является свидетельством в пользу изменчивости флоры и фауны со временем. Но это не так: таким свидетельством будет только ископаемое, очевидно существенно отличное от ныне существующих видов. Ископаемые рыбы, раковины и деревья, кажется, не являются очевидно отличными от современных Аристотелю — особенно учитывая, что Аристотель должен был прекрасно понимать ограниченность своих сведений о разнообразии живых существ, сведений, систематическим сбором которых до него, судя по всему, не занимался никто. Даже если Аристотелю были известны перечисленные ископаемые, баланс вероятностей, кажется, ничуть не должен был мешать ему считать их останками древних особей существующих до сих пор видов.

В целом, презентизм Леруа, его постоянная попытка смотреть на Аристотеля и других античных мыслителей как чуть ли не на наших современников, не кажется мне удачной затеей. Это, впрочем, не значит, что я полагаю, что нам следует относится к их мысли как к устроенной по каким-то неведомым эзотерическим правилам, которые мы из другого времени и другой культуры совершенно неспособны понять (другая напрасная крайность в анализе); это значит, что мы должны как минимум оценивать их теории, позиции и рассуждения, учитывая те входные данные для построения рассуждений, позиций и теорий, которые были доступны им, и хотя бы до некоторой степени отстраняясь от куда более богатого теоретического и эмпирического материала, доступного сегодня нам. В целом попытка определить, где мы можем считать, что древние говорят с нами в целом на одном языке и на одни темы, а где смотреть на них подобным образом было бы непростительной модернизацией (ибо, безусловно, встречаются оба типа случаев) — это тонкая и сложная балансировка, ошибиться в которой есть вероятность даже у самого тщательного и чувствительного к мысли оригинала исследователя. Но мне кажется, что Леруа ошибается вовсе не в тех случаях, которые находятся на грани — его промахи довольно-таки крупные и очевидные.

Aristotle 2.jpg

***

Леруа подошел к своей задаче изображения Аристотеля для широкой публики тщательно, увлеченно и ответственно, и достиг на этом пути многого, но я все же не могу сказать, что ему эта задача вполне удалась. Мне, однако, не хотелось бы создавать у читателя ощущение непроницаемости мысли Аристотеля: мол, если всю жизнь не отдал ее изучению, то не поймешь. Дело не в том, что Леруа посвятил Аристотелю недостаточно времени (более чем достаточно), дело в том, что его оптика искажена. Леруа хотелось увидеть биолога, и он увидел биолога — но все, что было в Аристотеле, кроме биолога, в портрете работы Леруа теряется.

И дело, конечно, не в том, что Аристотель на самом деле не биолог, а метафизик или же что он в большей степени метафизик, чем биолог. Дело в том, что он и метафизик, и биолог (а также и логик, и политический теоретик, и моральный философ, и проч., и проч.). Леруа прекрасно показывает одну его сторону, и едва ли кто-то смог бы сделать это лучше него. Но он раздувает эту его сторону так, что никаких других сторон у Аристотеля будто бы и не остается, так что с философом случается приблизительно то, что, по Пушкину, случилось с «Илиадой» в переводе Гнедича: боком одним, причем, в отличие от Гомера, не из двух, а из почти дюжины разных боков.

Все это, впрочем, не следует расценивать как рекомендацию против ознакомления с «Лагуной». Во-первых, все огрехи этой книги в значительной мере оправдываются ее отчасти популярным характером. Во-вторых, биологический бок Аристотеля нигде не дан так захватывающе и подробно — и вряд ли будет дан в ближайшее время.

PERI HERMENEIAS

Кстати, о Гнедиче. Отдельного обсуждения в случае «Лагуны», к сожалению, заслуживает качество русского издания текста. Помимо постоянных глупых и досадных ошибок в полиграфии [9.], перевод полон серьезных и, что самое печальное, совершенно явных огрехов. Я не нашел нужным тщательно сверять текст с оригиналом постранично (все же это книга отнюдь не той важности) и обращался к английскому тексту только в тех случаях, когда в русском встречалось нечто явно невразумительное. Таких случаев оказалось немало, и каждое такое обращение, как правило, выявляло также несколько ошибок вокруг очевидно несуразного места.

Прежде всего переводчику явно не хватает экспертизы в аристотелистике: он не знаком с текстами, к которым апеллирует Леруа, и часто не понимает, что переводит.

Это видно уже в невнимательности к аристотелевской терминологии. Разумная или рациональная (rational) душа становится почему-то «размышляющей» (с. 207). В утверждение Леруа о том, что у Аристотеля животные с помощью размножения возрождаются как формы, а не как «individuals», последнее слово в русском тексте переводится как «индивидуальности»; на самом деле, конечно, «индивиды» или «особи» (с. 302). «A. argues that souls are not agents» передается переводчиком как «О том, что души [с точки зрения Аристотеля — А.Ю.] не деятельны» (с. 556) вместо «О том, что души не являются агентами» (или «субъектами»); утверждать, что души у Аристотеля «не деятельны», — грубая ошибка. На стр. 419 перевод задается вопросом: «почему существуют спонтанные генераторы?» Генераторы? Спонтанные? На самом деле, «spontaneous generators» — это «самозарождающиеся организмы», что вполне должно было быть ясно переводчику хотя бы из дальнейшего содержания абзаца. «Elements» (аристотелевское στοιχεῖα) переводятся в русской «Лагуне» как «начала» — уж не знаю почему: может быть, это влияние Евклида, «Στοιχεῖα» которого традиционно известны на русском как «Начала». Это само по себе сомнительное решение (чем не подошли «элементы» или «стихии»?) становится совершенно губительным, когда тем же словом переводится «principle» (аристотелевское ἀρχή). Мало того что между этими двумя важнейшими для мысли Аристотеля понятиями есть существенная разница, которую следовало бы отразить в любом случае, так еще и игнорирование различия между ними в переводе приводит к очевидным нелепостям: на стр. 199–200 последовательно утверждается: 1) что душа — это начало [principle — А.Ю.] живых существ; 2) что душа заставляет живых существ двигаться; 3) что «ни одно начало [element — А.Ю.] не может само по себе заставить животных двигаться». Также по непонятной мне причине русские издатели — не знаю, было ли это решением переводчика или научного редактора — дают встречающемуся в тексте Леруа для обозначения насекомых у Аристотеля латинской транскрипции греческого слову entoma в скобках пояснение: «[членистые]». Судя по другим подобным пояснениям («ракушкокожие» для ostrakoderma, «мягкораковинные» для malakostraka), они, вероятно, считают, что это буквальный перевод греческого слова на русский. Но это не так, буквальный перевод ἔντομα — именно «насекомые» (ἐντομή — «насечка»; Аристотель считал, что поверхность этих существ покрыта насечками; ср. латинское insecta), что и имеет в виду как Аристотель, так и Леруа. «Членистые» было бы articulata. На стр. 265 «he also has a parallel research agenda to understand the useless variety that riddles even the smallest of them, the kinds that can be described as atoma eidē — ‘indivisible forms’» переводится как «он также стремится понять бессмысленное разнообразие, которое привносит загадку даже в самые малые из них, те роды, которые можно назвать atoma eidē — неделимые сущности». Во-первых, riddles здесь не «привносит загадку», а «пронизывает», «нашпиговывает» (ср. to riddle with bullets). Во-вторых, kinds здесь — не «роды», а «виды» (или хотя бы «типы»), это видно из того, что под kinds имеются в виду atoma eidē, которые родами быть не могут (род — классификационная единица, делящаяся на виды, а atoma eidē делятся только на индивидов, потому они и atoma, «неделимые»). Наконец, сами atoma eidē переводятся как «неделимые сущности» вместо «неделимых форм» (в оригинале именно «forms») или хотя бы «неделимых видов» (имеются в виду именно они — infimae species в схоластической терминологии). Наконец, на стр. 186 при разговоре о селезенке «residue» переведено как «необязательный орган»; возможный в другом случае, здесь этот перевод ошибочен: residue (περίττωμα — излишек, выделение) — это одно из важнейших понятий физиологии Аристотеля. Там же, ниже, фразой «конечно, не все отходы жизнедеятельности бесполезны. Аристотель относил к ним и желчь» переводится то, что в оригинале звучало как «of course, some bodily productions really are just useless ‘residues’. Urine and faeces are obviously just excretory products, but Aristotle thought that bile is too». Во-первых, половина предложения в переводе просто вырезана — действительно, почему бы нет? Во-вторых, мысль оригинала вывернута прямо наизнанку: Леруа (вслед за Аристотелем) говорит, что некоторые продукты деятельности тела являются бесполезными (а не что не все таковыми не являются); и далее утверждает, что Аристотель считал, что желчь — бесполезный продукт (в переводе получается наоборот — желчь не входит в число бесполезных продуктов). В-третьих, терминология «излишков» или «выделений» («residues») не соблюдена ни здесь, ни в следующем за этим абзаце. Сам Леруа чрезвычайно деликатен в выборе слов и всегда демонстрирует хорошую осведомленность о языке Аристотеля. О переводчике этого сказать нельзя.

Учитывая подобные ошибки на уровне базовой терминологии Аристотеля, неудивительно, что переводчик совершает ошибки, когда правильность перевода зависит от прямого знакомства с текстами философа. Так, на стр. 429 перевод утверждает, что Аристотель в «Физике» говорит: «человек порождает [не только] человека, но и Солнце». «Не только» — добавление переводчика «Лагуны», в русском оригинале перевода «Физики» его нет [Карпов 1981]. Нетрудно заметить, что при таком добавлении текст Аристотеля становится безумным: человек порождает Солнце. На самом деле «не только» надо вставить в начале фразы: смысл утверждения Аристотеля в том, что каждый новый человек порождается не только человеком-родителем, но в некотором смысле также и Солнцем (которое приводит в движение все природные циклы и, таким образом, является отдаленной причиной любого изменения и возникновения). На стр. 181 переводчик мистифицирует трактат «О частях животных»: «почти каждой строке «О частях животных» требуется пояснение». Леруа на самом деле говорит «for nearly every line of The Parts of Animals is an explanation», что означает всего лишь «ибо почти каждая строка “О частях животных” представляет собой объяснение [чего-либо]». На стр. 435 при описании теории небесных сфер Аристотеля русский перевод «Лагуны» гласит: «говорят, что их 55, но также утверждают, что такая всего одна». Говорят? Утверждают? Как будто речь об оккультном знании, которое Аристотель у кого-то подслушал, а не о его собственной теории. «There are said to be fifty-five of them, but also just one» означает «У Аристотеля сказано, что их 55, но также, что она всего одна». Стр. 421: «Изменения — предмет наук Аристотеля». Человеку, знакомому с мыслью Аристотеля, очевидно, что здесь перепутаны грамматические числа: речь, по уму, должна идти не об «изменениях», а об «изменении» (о явлении в целом, а не о конкретных случаях изменения) и оно является предметом не нескольких (или даже всех) «наук» Аристотеля, а всего одной — физики. И точно, в оригинале читаем: «Change is the object of his science…». На стр. 272 в контексте обсуждения наследования признаков детьми «ancestors» переведены как «родственники», а не как «предки родителей», как это же слово совершенно верно передано в цитируемом на предыдущей странице отрывке в переводе Карпова. Мысль Аристотеля и Леруа тут в том, что иногда признаки передаются в пределах поколения, а иногда — через поколение, это важный момент, подлежащий объяснению. Если вместо предков (бабушек, дедушек, прабабушек и т.д.) говорить о «родственниках», мысль будет принципиально иная. Здесь же «why the different features of a child may take after different parents or ancestors» передано «почему черты ребенка могут быть похожи на черты родителей или их предков». Хорошо, что ancestors вновь стали «предками». Плохо, что мысль не та: вопрос в оригинале (и у Аристотеля) в том, почему разные черты ребенка могут наследоваться от разных родителей или предков (глаза — мамины, нос — папин), т.е. как получается, что ребенок похож не на одного предка, а на нескольких сразу (для теории Аристотеля, исходящей из того, что форма плоду придается семенем отца, это большая проблема)? Вместо этого переводчик повторяет вопросы, которые в этом же абзаце уже фигурировали под цифрами (1) и (2), но которые он там неправильно перевел: 1) почему дети бывают похожи на родителей? 2) почему дети бывают похожи на предков родителей?

Ошибки, проистекающие от незнакомства с Аристотелем, дополняются ошибками, проистекающими от незнакомства с окрестными для аристотелистики областями. На стр. 241 «Plato parked his Forms in the realm beyond the senses» переводится как «Платон помещал эйдосы в мире за пределами разумного понимания» вместо «в сверхчувственном мире». На стр. 38, пересказывая платоновскую критику метода объяснения постулируемых ими тезисов у натурфилософов-досократиков, перевод дает: «они ссылались на некие “причины” — а это не назовешь логичным». Ссылку не причины не назовешь логичной? На самом деле у Леруа «they appealed to ‘natures’ — and those are not true causal explanations at all», т.е. «они ссылались на некие “природы” — а такие отсылки не представляют собой подлинного причинно-следственного объяснения». На стр. 18 при пересказе описания Аристотеля у Диогена Лаэртского перевод дает: «Об одном философе-оппоненте он выразился так: “позор молчать, коль Ксенократ болтает”. Там же Аристотель приводит описание Ксенократа, и лестным его не назовешь. Ксенократ предстает изнеженным денди, пальцы которого унизаны перстнями, роскошно одетым и пекущимся о прическе». Знакомому с текстом Диогена человеку ясно, что это не может быть описанием Ксенократа, поскольку является у Диогена описанием самого Аристотеля. И действительно, у Леруа всего лишь «Of a rival philosopher he said: ‘It would be a shame for me to keep quiet if Xenocrates is still talking.’ There is a description too, and it isn’t an attractive one. It’s of a dandy who wore lots of rings, dressed rather too well and fussed about with his hair». На стр. 449 перевод утверждает, что Сулла в 86 году до н.э. «закрыл школу» аристотеликов. Едва ли то, что сделал Сулла с Перипатом (а также со значительной частью Афин вообще), можно характеризовать как «закрыл». Леруа, разумеется, выражается точнее: «pulled down», «сравнял с землей». На стр. 407 читаем: «Захватчики [т.е. завоеватели Греции и Ближнего востока из окружения Александра Македонского — А.Ю.] были друзьями Аристотеля. Он даже сам входил в их число». Очень интересно узнать, кого же все-таки завоевал Аристотель? У Леруа это явно риторическая фигура: «he was practically one of them», «он сам был чуть ли не одним из них». На стр. 404 перевод дает: «Общественная жизнь в Афинах позволяла довольно гнусные приемы. Каждый гражданин мог выйти на Пникс и проголосовать». Во-первых, Пникс — это холм, а на холмы в русском языке обычно не выходят, а всходят или просто идут. Во-вторых, не очень понятна связь: что, собственно, гнусного во всеобщем избирательном праве? А все дело в том, что в переводе опущено, что любой гражданин мог проголосовать не за кандидата, а, как говорит Леруа, за «legislation of the day»; «законопроект дня» или «последний новоиспеченный законопроект» — законодательная машина Афин действительно работала хаотично, почти ежедневно принимая скороспелые и путаные законодательные инициативы. На стр. 353 «Albert Magnus, the first modern European to study Aristotle’s zoology» передано как «Альберт Великий, первый изучавший Аристотеля современный западноевропеец». Ладно бы, что европеец почему-то стал западноевропейцем, но русский перевод выставляет Леруа самоуверенным неучем — до Альберта Великого Аристотеля в Европе кто только не изучал; но Леруа прав в том, что Альберт был, вероятно, первым европейцем, внимательно прочитавшим именно биологические работы. Чуть ниже, на стр. 355 при рассуждении о «Системе природы» Карла Линнея «Biologists forget that he classified not just plants and animals, but all Earth’s natural products — Per regna tria naturae runs the subtitle: there’s a taxonomy of stones too» передается как «Биологи забыли, что он [Линней — А.Ю.] классифицировал не только растения и животных. Раздел «О трех царствах природы» имеет подзаголовок: для камней существует своя таксономия». Так какой же подзаголовок, по мнению переводчика, имеет «раздел» «О трех царствах природы» (на самом деле не «о трех» (de tria), а «в трех» (per tria))? Стоит ли понимать так, что «для камней существует своя таксономия» — это и есть подзаголовок? Или Леруа просто хочет сказать, что подзаголовок есть и важен сам факт этого наличия, а не то, какой он там именно, этот подзаголовок? На самом деле все проще: Per regna tria naturae — это не раздел «Системы природы» Линнея, у которого есть какой-то подзаголовок; это, собственно, подзаголовок в названии этой книги, которое в целом звучит как Systema naturæ per regna tria naturæ, secundum classes, ordines, genera, species, cum characteribus, differentiis, synonymis, locis.

Все подобные проблемы, по идее, должен отлавливать и решать научный редактор. По примечаниям к русскому изданию видно, что у книги был научный редактор в том, что касается биологии, но не было научного редактора в том, что касается Аристотеля. Напрасно: книжка все же об Аристотеле не в меньшей степени, чем о биологии. Впрочем, внимательный читатель, следя за приведенными примерами ошибок, мог обратить внимание, что одним научным редактором тут было бы не обойтись — потому что исключительно незнакомством с темой их объяснить нельзя: помимо неосведомленности в предмете они демонстрируют непонимание грамматики и лексики исходного текста, а также склонность произвольно выпускать, оставляя без перевода, целые фрагменты английской фразы. И действительно, эти две проблемы мы встречаем в переводе повсеместно и в отрыве от проблем, связанных с неосведомленностью в аристотелистике или антиковедении.

Склонность перевода выпускать целые фрагменты текста или произвольно заменять их на другие для меня достаточно удивительна, чтобы остановится на ней подробно. Выше уже были примеры (Пникс, Линней, Альберт Великий, выделения селезенки). Но эти примеры выглядят довольно скромно на фоне того, что перевод себе позволяет в других местах.

Так, на стр. 483 английское «My own postdoctoral supervisor expressed the same sentiment, albeit more restrictively, when, on the first day in his lab, he told me: ‘Know the Worm.’ A Delphic utterance? Not at all. I knew exactly what he meant» переведено как «Мой научный руководитель Скотт Эммонс в первый день в лаборатории сказал: познай червя. И я его прекрасно понял». Между двумя переведенными предложениями в оригинале стоят еще два непереведенных. Действительно, кому какое дело до дельфийской надписи?

На стр. 402 Леруа в русском переводе: «[государство — А.Ю.], по мнению Аристотеля, не совсем творение природы, поскольку оно формируется и под влиянием человека. Можно назвать это киборгом». Не резковат ли переход? Резковат — а как иначе, если половину последнего предложения переводчик решил просто исключить? У Леруа читаем: «It is an organic-artefact hybrid — you could call it a cyborg state», т.е. «Это некий гибрид органического и искусственного — государство-киборг, если угодно».

На стр. 359 при описании спора Кювье с Сент-Илером по поводу работы Мейрана и Лорансе о каракатице «He urged immediate publication. It was too much for Cuvier. Leaping to the defence of his much violated embranchements, he denounced the cuttlefish paper in session. It was all Geoffroy’s fault; he didn’t really blame the young men» переведено как «Сент-Илер настаивал на немедленной публикации. Для Кювье это было слишком. Он выступил против работы о каракатице: по его словам, все это было виной Жоффруа Сент-Илера». Что было виной Сент-Илера? Почему речь зашла о вине? Из русского текста понять, о чем речь, очень сложно; еще бы, ведь из 38 слов оригинала в переводе почти половина — 16 — просто в опущены: переводчик не счел нужным переводить ни «leaping to the defence of his much violated embranchements» («бросившись на защиту своих атакованных “ветвей”»), ни «he didn’t really blame the young men» («он не стал ни в чем обвинять молодых людей [т.е. Мейрана и Лорансе — авторов работы о каракатице — А.Ю.]»).

На стр. 418 при описании взаимосвязанности природного мира у Аристотеля перевод гласит: «…взаимовыгодные отношения производителей со множеством компаний-поставщиков сырья и комплектующих. Все преследуют одну цель — добродетель; в этом случае — выгоду». Компании преследуют добродетель? Добродетель «в этом случае» является выгодой? Разумеется, нет, у Леруа (обратите внимание, сколько текста переводчик опять выпускает): «…the kind of mutual self-interest that exists among industrial corporations and the myriad companies that supply the components they need, all of which seek one thing — ‘the most excellent thing there is’ — in their case, profit», т.е. «того рода взаимное преследование собственного интереса, которое существует среди промышленных корпораций и бессчетного множества компаний, поставляющих им сырье и комплектующие, где каждая стремится к одному и тому же — к “наиболее совершенной цели”: в данном случае к выгоде».

Совершенно необъяснимой также выглядит склонность перевода приводить вместо одних цитат из Аристотеля совсем другие.

Так, на стр. 232 «Aristotle defines a male as an animal that ‘reproduces inside of another animal’» переведено как: «Аристотель пишет: “Животное, изливающее семя в себя, называется самкой, а в нее — самцом”». Аристотель действительно так пишет (История животных, I.3 489а11–12), но Леруа явно ссылается не на это место. Если сам тот факт, что русская цитата из перевода «Истории» Карпова мало похожа на английский текст, который переводчик ставит ей в соответствие, недостаточен для того, чтобы понять, что это не то место, на которое ссылается Леруа, то это легко выяснить из примечаний самого Леруа к этому месту, в которых он прямо указывает: «О самцах и самках см. “О возникновении животных”, 716а14» (с. 561), где сказано: «самцом мы называем животное, порождающее в другом» [Карпов 1940, 53].

Чуть ниже, на стр. 252, Леруа вновь цитирует «О возникновении животных»: «Also, if the animal’s parts are dispersed within the semen how are they to live? If they coalesced they would form a small animal». В примечаниях в конце книги он указывает, что этот отрывок надо искать в 17 главе I книги «О возникновении животных»; тут он несколько ошибся, на самом деле в 18-й (722b3–5); в русском переводе Карпова это будет: «Далее, если части животных в семени разделены, как они могут жить? А если они связаны — получится в малом виде животное» [Карпов 1940, 68]. Но переводчик «Лагуны» почему-то вместо этого приводит весьма отдаленно похожий на это фрагмент из IV книги (764b4ff.): «Если он [Эмпедокл — А.Ю.] говорит, что части возникающего существа “рассеяны” (ибо, по его мнению, одни находятся в самце, другие — в самке, поэтому и жаждут соединения друг с другом), то необходимо сказать, что, будучи разделены по величине, они сходятся вместе, а не возникают от холода или тепла. Но по поводу такого действия семени можно было бы сказать многое, так как вообще тот способ действия — чистый вымысел». Откуда? Почему? Ну, видимо, было решено, что close enough, кто его, Аристотеля, разберет.

На стр. 402, как раз после «государства-киборга», русский перевод приводит цитату из «Политики» I.1 1252a4–7: «Все общения стремятся к тому или иному благу, причем больше других и к высшему из всех благ стремится то общение, которое является наиболее важным из всех и обнимает собой все остальные общения. Это общение и называется государством или общением политическим», — и заключает: «Мы во мгновение ока прошли путь от государства как продукта стадного инстинкта до производного некоего гения». Положим, до сих пор Леруа действительно говорил о государстве Аристотеля как о производном от животного инстинкта к общежитию, но откуда взялся гений? И что это за гений? А все очень просто — во-первых, у Леруа в оригинале прямо говорится, что это «государственный» или «конституциональный» (constitutional) гений, т.е. гений, основывающий первое государство; во-вторых, его появление для читателя английского текста совершенно не внезапно, поскольку о нем шла речь в приведенной только что цитате — беда только в том, что цитату Леруа приводит совершенно другую, чем дает переводчик, из Политики, I.2 1253a29–31: «Everyone has, by nature, an instinct for society. But the man who first instituted this performed the greatest service» («Во всех людей природа вселила стремление к государственному общению, и первый, кто это общение организовал, оказал человечеству величайшее благо»). Отчасти переводчика можно оправдать тем, что сам Леруа в примечаниях (с. 588) дает неправильную ссылку: 1265а29 вместо 1253а29; но только отчасти.

А на 403 странице переводчик вдруг решает добавить цитату от себя: «Счастье каждого отдельного человека и счастье государства тождественны». У Леруа этой цитаты нет, и не зря; Аристотель говорит об этом тождестве совершенно по другому поводу и скорее в другом смысле (не в том, что если государство счастливо, то счастливы и его граждане, а в том, что счастье государства — такое же, как счастье отдельного человека (если счастье человека в богатстве, то в нем же и счастье государства; а если счастье человека во власти — то и для государства счастьем будет власть)).

На 391-й же странице переводчик, наоборот, просто опускает предложение, завершающее абзац о том, почему Аристотель считает, что мужчины по природе лучше, чем женщины: «The inference that females are defective is reasonable, even if it doesn’t really follow». Согласен, тезис довольно малосимпатичный, но это не причина его не переводить.

Однако главная проблема перевода, из которой, судя по всему, проистекают все остальные, просто в периодическом непонимании грамматики и лексики английского текста, в т.ч. когда в них нет ничего особенно специального.

Вот на все той же 403 стр. (которой как-то особенно не повезло) перевод заявляет удивительное: «представления о природе человека у Аристотеля достаточно туманны». Это у Аристотеля они туманны? Без паники, Леруа на самом деле всего лишь говорит о том, что Аристотель взирает на человеческую природу весьма пессимистически (has a very dim view of human nature) — что прямо видно из следующей фразы, в которой он говорит, что без законов люди превращаются в худших из животных. И далее там же: «Если политическая наука Аристотеля началась с социобиологии, то теперь последняя значительно обгоняет первую в развитии». Что за экскурс в современность, где социобиологии удалось-таки — хвала научной рациональности! — после 24 веков обогнать в развитии «политическую науку Аристотеля»? Никакой не экскурс, просто неправильный перевод «If Aristotle’s political science began with sociobiology it has now left it far behind»; Леруа на самом деле говорит: «Хотя Аристотель и начинал свое исследовании политики с социобиологии, то теперь он совершенно забывает о последней» — что опять же очень хорошо стыкуется со следующей его мыслью: «И правда, его политическая наука не относится к естественным...». Другой временной парадокс обнаруживаем на стр. 365: «if Aristotle, Cuvier and Geoffroy all wrote on the far side of 1859, Darwin joins them in writing on the far side of 1900 or, if you prefer, 1953» переведено как «если Аристотель, Кювье и Жоффруа Сент-Илер писали об этом до 1859 года, то Дравин в некотором смысле присоединяется к ним после 1900 или, если угодно, после 1953 г.» (куда присоединяется Дарвин? Почему он присоединяется так поздно — сильно после собственной смерти?) вместо «если Аристотель, Кювье и Жоффруа Сент-Илер писали “в эпоху до” 1859 года, то и сам Дарвин присоединяется ним как человек, писавший “в эпоху до” 1900 или, если хотите, 1953 года». От парадоксов временных к статистическим: на стр. 330 «…the pattern of age-specific mortality — that is, whether the risk of death weighs most heavily on juveniles or adults» переводится как «…повозрастной коэффициент смертности. Его наличие предполагает, что риск смерти наиболее высок для молодых и взрослых особей» (что, конечно, бессмысленно: «молодые» и «взрослые» особи — это вообще все особи, получается, что риск наиболее высок для всех) вместо «повозрастной коэффициент смертности — т.е. является ли риск смерти наиболее высоким для молодых или для взрослых особей». Встречается и что-то совсем невразумительное: на стр. 227 после описания психологии Аристотеля в терминах кибернетики Леруа говорит: «This is, of course, an Aristotle for our times», — что перевод передает как «Кибернетика — это Аристотель нашего времени» (?) вместо «Эти мысли Аристотеля, конечно, очень современны», а на стр. 338 замечание Леруа о современных ученых, самонадеянно утверждающих, что им известны причины и механизмы старения, «if they do then they have failed to convince their colleagues of it» переведено как «их заносчивость (?) свидетельствует о том, что коллеги не слишком им верят» вместо «однако, даже если это и в самом деле так [т.е. если механизмы старения им правда известны — А.Ю.], то им до сих пор не удалось убедить в этом своих коллег». На стр. 399 Леруа характеризует взгляды Аристотеля на рабство как «extreme», что переводчик передает как «экстремистский». За судьбу будущих изданий Аристотеля в отечестве становится тревожно.

Закончу поток примеров одним особенно характерным. 14 глава, посвященная биологическим циклам у Аристотеля и открывающаяся описанием смены времен года и того, как время размножения большинства живых существ приходится на весну, завершается лирической зарисовкой, пересказывающей историю лонговской Хлои, влюбляющейся в Дафниса в гроте где-то на Лесбосе, возможно, недалеко от той самой Лагуны Аристотеля — куда, если только у Лонга действительно описано реальное место, до сих пор ходит купаться лесбосская молодежь. Русский читатель обнаружит в конце этой главы (с. 341) загадочно многозначительное утверждение: «Но точное местоположение грота не так уж важно (В конце концов, это просто роман.) Важно, что там родник». И тут глава заканчивается. Постойте, какой родник? Почему это важно? Озадаченный, читатель отправляется в оригинал и видит, что на самом деле Леруа говорит: «What matters is that, once again, it is spring», что просто грамматически невозможно перевести «Важно, что там родник». «Spring», конечно, может значить «ключ» или «родник», но не здесь (было бы «a spring»). «It is» не может значить «там». А «once again» должно значить хоть что-то, а не просто быть опущено в переводе взмахом руки — мол, и так сойдет! На самом деле Леруа красиво закольцовывает композицию главы фразой: «Важно, что вновь пришла весна».

В целом перевод «Лагуны» делает предлагаемое этой книгой описание Аристотеля еще менее объемным, не только превращая целые куски текста в тарабарщину, но и теряя чудесный юмор Леруа. Впрочем, это не тот случай, когда перевод так плох, что лучше бы этого издания совсем не было (ибо бывает и так). Как и самой книгой, им можно пользоваться — но, как и в случае с самой книгой, это следует делать с некоторой осторожностью, сверяясь одним глазом с исходным текстом.

Примечания

[1.] [Леруа 2019]. Все ссылки в круглых скобках без указания источника ниже в этой статье — на данное издание.

[2.] На стр. 122 материя отождествляется с «составом животных», небиологические контексты просто игнорируются. Здесь же описываются остальные 3 причины Аристотеля, и во всех случаях Леруа делает вид, что у Аристотеля эти понятия работают исключительно в биологических контекстах и только ради них.

[3.] Особенно удивительно: Леруа говорит, что «О душе» Аристотеля, в отличие от рассуждений Платона о душе, написана «решительно научным тоном» (с. 199), и тут же цитирует такой вот фрагмент: «Признавая познание делом прекрасным и достойным, но ставя одно знание выше другого либо по степени совершенства, либо потому, что оно знание о более возвышенном и удивительном, было бы правильно по той и другой причине отвести исследованию о душе одно из первых мест. Думается, что познание души много способствует познанию всякой истины, особенно же познанию природы. Ведь душа есть как бы начало живых существ».

[4.] Тут же поясняя: хотя также Аристотель предлагает государству контролировать браки граждан и рождаемость детей и даже предлагает избавляться от детей с отклонениями, поскольку он, в отличие от Платона, не связывает эти свои предписания с представлением о наследственности, это нельзя считать евгеникой. Видимо, имеется в виду, что раз не евгеника, то не считово.

[5.] Хотя, стоит признать, что, как и в случае формулировки Леруа, это формулировка чрезвычайно размыта и не содержит в себе достаточной информации о существе предложения Платона.

[6.] Леруа, кстати, не упоминает ни их, ни о возможности построения обратной интеллектуальной траектории Аристотеля — хотя, учитывая, что он ссылается на [Anagnostopoulos 2009], она должна быть ему известна.

[7.] Не то чтобы в попытках согласовать текст Аристотеля внутри себя некоторые исследователи не заходили иногда неправдоподобно далеко; но это тема для отдельного разговора.

[8.] К 370 странице даже переводчик не выдерживает хлестких обобщений Леруа и начинает давать в примечаниях читателю свои мнения о том, что Леруа очевидно неправ, говоря о том, что «досократики дали натуралистические описания происхождения или изменения видов» или о том, что у Эмпедокла была идея естественного отбора, или слишком поверхностен в своем описании обстоятельств восстания Фив против Александра (с. 440) и т.п.

[9.] На стр. 122 второй абзац текста оформлен как цитата из источника, хотя ей не является; на стр. 118, слово «эйдос», до того, как и остальные греческие слова, дававшееся в тексте в латинской транскрибции, вдруг — единственный раз — дается греческим шрифтом (а потом до конца книги опять передается латинской транскрипцией, в т.ч. ниже на той же самой странице); на 135 странице название книги «Рыбы Греции» зачем-то дается греческим шрифтом — «Τα ψαρια της Ελλαδας» (sic, без диакритик) — хотя в английском оригинале читатель обнаружит просто латинскую транскрипцию; на 396 странице выражение tabula rasa зачем-то дается кириллицей: «табула раса» (в оригинале было просто «blank slate»); в тесте периодически упоминаются журналы «Нейчур» и «Сайнс» (следовало уж либо переводить названия, либо оставить романским шрифтом) и пр., и пр.

Библиография

1. Anagnostopoulos 2009 — G. Anagnostopoulos (ed.) A Companion to Aristotle. Oxford: Wiley-Blackwell, 2009.

2. Düring 1966 — I. Düring. Aristoteles: Darstellung und Interpretation seines Denkes. Heidelberg: Carl Winter Universitätsverlag, 1966.

3. Karpov 1981 — Aristotle. Physics. Tr. by V.P. Karpov, in: Aristotle. Works. Vol. 3. Moscow: Mysl’ Publ. 1981, pp. 59–378. (In Russian)

4. Karpov 1940 — Aristotle. De Generatione Animalium. Tr. by V.P. Karpov. Moscow, Leningrad: Academy of Sciences of USSR Publ., 1940. (In Russian.)

5. Leroi 2014 — A.M. Leroi. The Lagoon. How Aristotle Invented Science. NY: Viking Penguin, 2014.

6. Owen 1966 — G.E.L. Owen “The Platonism of Aristotle”, Proceedings of the British Academy, 1966, Vol. 51, pp. 125–150.

7. Карпов 1981 — Аристотель. Физика. Пер. с др.-греч. В.П. Карпова, в: Аристотель. Сочинения. Т.3. М.: Мысль. 1981, с. 59–378.

8. Карпов 1940 — Аристотель. О возникновении животных. Пер. с др.-греч. В.П. Карпова. М., Л.: Издательство АН СССР, 1940.

9. Леруа 2019 — А.М. Леруа. Лагуна. Как Аристотель придумал науку. Пер с англ. Светланы Ястребовой. М.: Издательство АСТ, 2019.


Рассылка статей
Не пропускайте свежие обновления
Социальные сети
Вступайте в наши группы
YOUTUBE ×